18 октября 2019  21:02 Добро пожаловать на наш сайт!
Поиск по сайту

Бухараев Равиль

Равиль Раисович Бухараев (18 октября 1951, Казань24 января 2012, Лондон) — поэт, прозаик, драматург, журналист и переводчик.

Равиль Бухараев родился 18 октября 1951 г. в Казани в семье Раиса Бухараева.

В 1974 году — окончил механико-математический факультет Казанского государственного университета.

В 1977 году — окончил аспирантуру ВМК МГУ по теоретической кибернетике.

Начал печататься с 1969 года. Был членом Союза писателей СССР с 1977 года.

С 1990 года — жил и работал в Лондоне.

В 1992—2007 годах — штатный сотрудник русской службы Би-би-си.

Был женат на поэтессе Лидии Григорьевой.

Похоронен в Казани, на Татарском кладбище в Ново-Татарской слободе рядом с могилой отца.

Равиль Бухараев
СУМАРОКОВ
Пей зелёное вино, Александр, Расин российский!
Не дано так не дано - до забвенья путь не близкий.
Отрешася от семьи, ты один по воле рока
Окунул перо глубоко во кастильские струи.
На Руси стоит туман
Междувременья, порока.
Но комедия - обман. А трагедия - морока.
Завалящий тянешь фант
Слова, а не славы ради.
Козырь в нынешнем раскладе -
Фаворит, сиречь, амант.
Глянь, провидец, в белый лист:
Сквозь пожары да измены,
Вот курчавый лицеист,
Вот иные перемены -
Муж в лаптях и армяке,
Ошалевший от работы,
С топором грядет в руке,
Растоптав твои заботы.
Ты к судьбе своей готов.
Так пускай увидит дура,
Как глядит литература
В опустевший полуштоф!
1976 год
*** Сегодня день рождения поэта Равиля Бухараева (18 октября 1951 - 24 января 2012)

Равиль Бухараев: Я — гражданин Казани!.. (видео)

Равиль Бухараев – крупнейший татарский поэт века – покинул наш мир 12.02.12

Многие не без оснований почитали его как самого крупного поэта современного татарского мира, значительного русского поэта и просветителя.

Л. Григорьева. Духовный мемориал Равиля Бухараева

Поэта и мыслителя, историографа, переводчика, драматурга и прозаика Равиля Бухараева не стало 24 января 2012 года, в скором времени после его широко отмечавшегося 60-летнего юбилея. Его вдова, известный русский поэт Лидия Николаевна Григорьева, рассказала нам о присутствии Равиля Бухараева в литературном и общественном пространстве в те два года, в которые его уже нет с нами.

Вечер памяти Равиля Бухараева 26.09.13

Вечер памяти известного татарского поэта и общественного деятеля Равиля Бухараева состоялся в Доме-музее В. Аксенова 26 сентября 2013 года. Вела его вдова поэта Лидия Григорьева, которая специально для этого приехала из Лондона, где супруги жили 20 с небольшим лет.

Ислам и права человека (Равиль Бухараев)12.12.13 видео

Равиль Бухараев последние 20 лет жизни принадлежал Ахмадийской Мусульманской Общине, которую он считал самым миролюбивым течением в Исламе. (Да смилуется над ним Всевышний!)

Равиль Бухараев. Потомки карматов. Отрывки из незавершенного романа

И сказал Хасан ат-Тюрки аль-Булгари, прежде чем начать свое дело: «Во имя Всевышнего Аллаха, Единого, Милостивого, Милосердного, Обладателя Красоты и Обладателя всех прекрасных имен и качеств — Бдительного, Благотворного, Ближнего, Быстрого в Расплате и Счете, Ваятеля, Ведающего Невидимое, Великого, Несравненного,..

***

Вернулся бы, зная зачем и куда,
уехал бы, зная откуда...
Едины холмов голубая гряда,
и дел чуть початая груда.

Мне не о чем больше зубами скрипеть.
Исполнено предназначенье
на грани, где жизнь превращается в смерть,
и смерть означает свеченье.

Но разве не жаль, что я раньше умру,
едва ощутив Бога ради,
как сердце щемят на английском ветру
твои золотистые пряди?

Так дай же ты хоть наглядеться пока,
побыть возле этого чуда...
Зачем ты так солнечна и далека,
что мне не добраться отсюда?

Уже все спокойней мой ищущий взор
минует холмы и нагорья,
не мня одолеть протяженный простор
взаимного счастья и горя.

Живу как ничей и молюсь на восток.
Довольно, что долг мой несметен,
и прядей твоих золотистый поток
утешно душист и бессмертен...
1994, Йоркшир, England

***

Лидия Григорьева

Четырехлетний Вася с пластмассовым автоматом в руках успокаивал меня: "Мамоцька, не волнуйся, пока я выласту какая-нибудь война обязательно будет!" Его отец Равиль Бухараев потом написал о нем, взрослом: "Сын мой погиб на войне - вымысла с ложью..." Но и сам Равиль, родившийся в 1951-ом, дожил до многих войн. И написал об этом нечто, оказавшееся актуальным и сегодня в Азербайджане, Армении и далее везде. Именно 22 июня даю Вам ссылку на июньский номер журнала "Литературный Азербайджан" с отрывком из его романа и прекрасными, щемящими душу воспоминаниями поэта Алины Талыбовой. Для тех, кто знал и не забыл...

РАВИЛЬ БУХАРАЕВ
ГОСТЬ СЛУЧАЙНЫЙ
(Отрывок)
…И мы поехали в Мцхета, мимо той самой гимназии, глупо и яростно разрушенной во время междуусобной войны, а ныне вновь отстроенной и сияющей фальшивой рекламной новизной. Кура чернела в белом обрамлении берегов, бледно засветились редкие огни. Тоска, как снег, лежала на голых ветвях чинар – и не мог я вспомнить ни одной грузинской песни из тех, что в счастливых слезах и объятьях пели на казанской улице Овражной. Нет больше Тбилиси, – сетовали мои знакомые и приятели. Сам беспечный и радостный дух Тифлиса убит, – так сокрушались они. А дух Кавказа?.. Находясь в Тбилиси, я еще не мог сказать за весь Кавказ. Отсюда мой путь лежал дальше – в Баку, и новые, еще неведомые разочарования ждали меня впереди.
Сейчас же, прилетев в заснеженную столицу Грузии за неподъемные для простого путника деньги на крошечном самолете из Еревана, я горестно томился увиденным воочию несчастьем. За два дня до этого я провел вечер и ночь в одном из сохранившихся шушинских домов, где жили родители сопровождавшего меня в этой невеселой поездке моего товарища, тоже, как и я, корреспондента русской службы БиБиСи. Поездка по Кавказу была нашей служебной командировкой. Так вот, семью армянских беженцев из Баку заселили в этот одноэтажный деревянный дом, когда-то принадлежавший азербайджанской семье. Вокруг были тьма и разруха: за все время в Шуше появилось лишь одно новое здание, и это был армянский храм, поставленный здесь как символ. Но если уж о символике времени, то другими зримыми символами наступившей эпохи были руины домов и мечетей и танк на постаменте на крутом повороте серпантина, ведущего из горной Шуши в расположенный ниже Степанакерт.
Все, чего достиг независимый Нагорный Карабах, держалось на военной силе, и от этой силы немного перепадало и той семье, которая приютила меня в своем временном жилище. Семья эта жила невероятно трудно, в практической нищете и гордом отчаянии, и когда давали электричество, смотрела по телевизору передачи из Баку: горы не пропускают в Карабах передачи из Еревана. Под звуки азербайджанских мелодий я вышел в окружающую зимнюю тьму, в умирающий сад: в расстилавшемся в горах мраке редко где горели огоньки, тявкали собаки, и утро не обещало людям, разделившим со мной свой последний хлеб, ничего, кроме новых унизительных страданий. Это была всего лишь одна семья из тысяч, лишившихся крова в Азербайджане; в Баку, в бывших санаториях и домах отдыха Абшерона точно так же страдали и мучились неопределенностью и безнадежностью многие тысячи азербайджанских беженцев. И вечные звезды смотрели с морозных небес на нескончаемое человеческое страдание, которого, наверное, могло и не быть… Трудно навсегда убедить людей, что они живут на земле, чтобы ненавидеть друг друга. На время – можно, но вот последствия этого безумия не проходят вместе с одним обезумевшим людским поколением.
Так ведь и меня когда-то огорчили в Ереване. Это было в 1988-м году, в годину бесконечного митинга на площади у Ереванского театра, когда и армяне востребовали для себя «справедливости». Справедливость эта называлась Нагорный Карабах, и не было у нее другого имени. Тогда я попал в Ереван вместе со своими венгерскими друзьями, поэтами, которые исполняли задуманную еще в советские времена командировку по СССР. Случилась незадача: в Москве они выяснили, что ни одна республика не может их принять в силу обстоятельств полнейшей неопределенности бытия. Отказала Грузия. Отказала Молдова. Отказал Азербайджан. Как-нибудь в другой раз, – говорили нам, – когда все успокоится. Тогда мы сменили тактику и перестали просить гостеприимства. Сели в самолет и свалились на ошарашенный Союз писателей Армении, как снег на голову. Мы были совсем уж нежеланны, как свидетели разброда и шатаний, но старые традиции еще как-то работали, и, пригрозив мне взысканием на уровне Секретариата СП СССР, нам организовали краткое пребывание в республике – поездку в Гегард и Матенадаран.
Что тут было огорчаться? Но огорчение состояло в другом. Еще из Москвы я позвонил издавна знакомому армянскому поэту – в уповании, что он по старой дружбе скрасит наши дни в Армении: на странноприимство писательского официоза надежды не было никакой. И он действительно примчался в здание армянского Союза писателей, и его секундное присутствие хоть как-то смягчило отвратительное ощущение нежеланности, которое я, по сравнению с венграми все-таки местный, полностью принял на себя. Он, впрочем, сразу куда-то заспешил, сказав, что еще увидимся. Мы действительно увиделись, но уже случайно – в писательском кафе. Я бросился к нему, но меня тотчас обдало холодом. Мой приятель, сидя в кругу друзей, едва повернул ко мне голову и продолжил свою беседу, не найдя для своего недавнего прошлого ни времени, ни сочувствия. Иное прошлое, тысячелетней давности, занимало его: оно уже стало его единственным настоящим.
Пожав плечами, я удалился, удивясь. Пораскинув на досуге мозгами, я понял причину этого отчуждения и нарушения всех кавказских обычаев. Я был татарин, вот что. В его глазах, устремленных в тысячу лет назад, я уже был чужой и не свой, тюрк, турок, мусульманин, на одно лицо с миллионами других турков, у которых, впрочем, не было и лица. Поэтому он перестал признавать меня, чудесный поэт. Я не в обиде. Я, к сожалению, уже не умею терзаться случайной нелюбовью к себе, как в незапамятном и грустном детстве.
Теперь над деревянной столешницей, уставленной печальными кебабами последних времен, я, скрепя сердце, расспрашивал Картлоса о недавнем прошлом и немедленном будущем, быть может, надеясь, что хоть единый блик света осветит наш смертный и нечаянный человеческий разговор. И за низеньким столиком мцхетской пирожковой я спросил Картлоса: «Доколе?..» И он ответил: «Наверное, так надо.Видимо, надо испить чашу и взойти на Голгофу. Но не дошла еще Грузия до своей Голгофы, лишь идет – в пепле, унижении, без упованья на спасение…»
Но истина единства горчит лишь вначале, и дальнейшая бесконечная неиссякаемая сладость ее искупает все, что вместе с невежеством своим утрачивает человек. Ведь наступает, грядет и приходит время, когда легенда перестает утешать, святая ложь теряет святость, а миф становится из спасительного пагубным – и все только потому, что ни один миф не вечен. Человек прозревает и при свете начинает думать, что сошел с ума: все видится по-иному – и собственные грехи, и огрехи, и нестерпимое разноцветие мира, в котором он вдруг узревает собственное место в полном единстве всех мест и времен…

***

НЕБЕСНЫЙ СЫН МОЙ

***

Любовь моя осенней паутиной
провисшая от тягот серых дней
еще способна удержать нас вместе
и выдержать размолвки боль и быт
Но не дрожат призывно, хищно нити
ловушки сладкой что мы сплели с тобой
как пауки охотясь друг на друга

Василий Бухараев

1973-2003


***
Когда вернусь в казанские снега,
мы разглядим друг друга в свете Бога,
и я пойму, о чем была туга,
и я пойму, зачем была дорога…

Мой мальчик, потерпи еще немного,
пока вернусь в казанские снега...

Мне кажется, я за двоих живу.

Мои глаза, промытые слезами,
еще не перестали быть глазами,
и уши слышат словно наяву
твой голос – в Лондоне или Казани:

мне кажется, я за двоих живу.

С московской фотографии смешной
ты указуешь путь назад – в начала
терзаний и предательств, мальчик мой.

Уже тогда в душе моей звучала
казанская метель и намечала
заснеженный и вьюжный путь домой...

Но где наш дом? Давно кружит пурга
по-над страной в развалах бурелома;
не различить ни друга, ни врага,
дорога, как и прежде, незнакома,

но знаю я, – ты, слава Богу, дома, –
когда иду в казанские снега...

Отчизна, как всегда, едва видна.
Бог не нагрузит нас чужою ношей.

Твои надежды предала страна,
но грязь и кровь забелены порошей:
снега – они сияют, мой хороший.

Отчизна, как всегда, едва видна.
Теперь один я делаюсь старей.
Мне оклик твой с небес – порукой чести:
в ночи кромешной четче и острей
я слышу от тебя скупые вести;
но живы мы не порознь, а вместе,
пускай один я делаюсь старей.

Когда в душе вздымается пурга,
когда со всех чужбин в святые дали
зовут меня казанские снега,

я знаю, – как и ты, снесу едва ли
всю эту ложь, но сладко и в опале,
когда зовут казанские снега.

За неизбывный, нервный непокой,
несклад и небыль, невидаль и несыть
уже сполна заплачено тоской.

Былого не обмерить и не взвесить…
Устав чудить, мечтать и куролесить,
во сне твоих волос коснусь рукой…

Мой мальчик, потерпи еще чуть-чуть,
Уже не так долга моя дорога.

Когда-нибудь, малыш, когда-нибудь
мы разглядим друг друга в свете Бога.

Все было – горе, счастье и тревога…

В казанские снега ложится путь.

12 декабря 2003


***

Нам не велено душу царапать,
потому что еще не конец.
Мы поедем в Венецию плакать,
неутешные мать и отец.

Там ветра ходят с моря на паперть,
словно люди, лишенные тел.
Я опять возлюблю тебя насмерть
там, куда ты никак не хотел.

Где витает в забвении веса
сердцу ясная, но не уму,
светловзорая тень василевса
в золотом византийском дыму,

где венец над стрелой золотою
реет в небе, – остатками сил
возлюблю тебя сызнова с тою
зрелой мукой, с какою любил.

С этой болью, загинувшей втуне,
как со спящим ребенком в руках,
словно ветер, уйду по лагуне,
чтоб утратить себя в облаках.

И вернет меня снова на паперть
разве свет обручальных колец...
Мы поедем в Венецию плакать
твои вечные мать и отец.

15 декабря 2003


***

Когда мы с тобой разлучились,
и вечность тебя повела,
вослед за тобою влачились
по хляби два белых крыла.

Как снег до пришествия стужи,
они осеняли собой
и грязь, и студеные лужи,
и листьев рябых разнобой.

И я, напрягая усилья,
восчувствовал жизнь нашу вспять,
и понял, как снежные крылья
мешали тебе поспешать,

как, чувствуя в горних свершенье,
ты мучался игом своим,
ниспосланный нам в искушенье
горючих кровей херувим.

Как ангелу первого снега,
которому не улежать,
тебе бы возреять с разбега,
да некуда было бежать.

Не зная иного занятья
своим окрыленным рукам,
ты грезил, что Божьи объятья
воздымут тебя к облакам.

Стезею прямой и отвесной,
какою снега снизошли,
скользя над разверcтою бездной,
над вечным мученьем земли,

ты разве свеченье воскрылий
в прозрачной и призрачной мгле
да жгучее имя, Василий,
оставил на этой земле.

17 декабря 2003 г.

***

Жалостливые дали – Божеские скрижали:

Первого Вестника ждали
а Второго – не ждали

Без запятых и точек – ученический почерк,
ведомый нам двоим.

Прописью –

Первый послан
не к нам
но – им

Эта речь ниоткуда – явлена сновиденьем.

Не исповедав чуда, чаю ночным раденьем
уразуметь значенье слова,
глагола,
слога...

Знаю, что ты – в ученье.
Мальчик, учись у Бога.

Знаю неизъяснимо –
то, что в земной пустыне
всуе сквозило мимо,
душу пронзает ныне

светом святым и вящим, памятным и щемящим,
вечным и настоящим, в ночи мои скользящим…

Как непостижно слово…
Как непосильны дали…

Те что не ждали Второго
Первого – не узнали

Мальчик, усердствуй Богу,
ведая, кто в ответе,
чтоб и мою тревогу
выветрило при свете

свежее дуновенье
потусторонней вести,
чтобы еще мгновенье
мы оставались вместе…

Неразличимы яви
чудные, Господи.

Господи – не остави
Господи – пощади


18 декабря 2003


***

Прости, что, на чужбину улетая,
спасти тебя не мог…
Теперь в горах небесного Алтая
мы встретимся, сынок.

Как на Телецком озере тем летом,
вечерний небосвод
начнет лучиться незакатным светом
над целиною вод,

и через зелень, памятную зренью,
в другую жизнь сквозя,
к какому-то иному откровенью
нас возведет стезя.

Я говорил тебе, все будет лучше, –
чем замолю свой грех,
что у подножья занебесной кручи
один ты смотришь вверх,

а я – винюсь и каюсь по-дурацки
и вязну в мираже,
и боль моя цепляется за цацки,
ненужные уже.

Как высока гора твоя крутая,
мне не узнать в миру.
Шумят леса небесного Алтая
на истовом ветру,

а я – гляжу с чужбины, мой любимый,
как ниспадает с круч
на образ твой – тот луч неугасимый,
тот незакатный луч…

19 декабря 2003

***

Горечь твоих неудач
в сердце заначу.

За полночь:
– Папа, не плачь...

Я и не плачу.

Снова берусь за дела.
Как же без дела?

Словно лавина сошла
и не задела…

Словно удар ножевой
был мимо сердца...

Снова хожу, как живой.
Некуда деться.

Ночь. Одиночество. Тьма.
Тяжко и жутко.
Можно бы съехать с ума
или с рассудка,

только и в этой ночи,
как у зерцала,
надо сидеть у свечи,
чтобы мерцала...

За полночь
свет неземной
зря не растрачу.

– Папа, не плачь.

– Мой родной,
разве я плачу?

20 декабря 2003

***

Знаю, что ты живой.
Муками – не руками:

– Что там – за синевой?
– Что там – за облаками?

Я затворю глаза:
слезы узнают сами,
как там живется за
синими небесами,

за внезапной бедой,
за неизвестной тьмою,
за взорванной звездой,
за тишиной самою,

где и помина нет,
где ты неопалимо
видишь один лишь свет,
и ничего помимо.

Не поврежусь в уме,
не остужу печали;
сердцем в небесной тьме
эти провижу дали.

Я сопряжен с тобой
Божьими далеками...

– Что там – за синевой?
– Что там – за облаками?

22 декабря 2003


***

В грузинском духане, как в ласточкином гнезде,
над златозернистым Боржоми, прозрачною ночью,
мы ели арбуз, рассеченный подобно звезде,
и пели о вечном, а вечность настала воочью...

Я думаю, что же осталось от этих минут,
когда на веранде, распахнутой в звездные выси,
мальчишечка с личиком ангела, живчик и плут,
заслушавшись песней о старых пролетках Тбилиси,

ты русою свечкой сиял над кончиною дня,
светло опочившего в дымчатом мраке долины?

Я думаю – что же осталось, помимо меня,
от жизни, лепившей мой дух, как Адама из глины?

Неужто в одной лишь вседневной работе моей,
на каторжной мельнице слов и душевных движений,
смеешься и плачешь, присутствуя в жизни живей,
чем сам я, живое зерцало твоих отражений?

Когда ж наконец будет время тебя рассмотреть?

На звездном пиру, вознесенном над миром высоко,
пою и рыдаю, и все порываюсь стереть
с замурзанных щечек узоры арбузного сока…

24 декабря 2003


***

Берег-берег – не уберег.
Следил – не уследил.

Скажи, зачем же ты, сынок,
мне душу бередил?

Ни золотого волоска,
ни красного словца...

Одна лишь смертная тоска
осталась для отца.

Еще осталась для него
заплаканная мать.

Не понимаю ничего,
что нужно понимать.

Кто, не прощаясь, выходил
когда через порог?

Следил-следил – не уследил.
Стерег – не устерег.

24 декабря 2003


***

Ты стоишь над рекою Сада,
как над Бией у Березани ,

как над Корбу у водопада,
как над Волгою у Казани,

как над Темзой и над Кубнею,
над Москва-рекой и Невою,

над Катунью и над Курою,
над Кубанью и Тебердою...

Ты стоишь над рекою Сада,
как над новой своей рекою...

Ничего мне уже не надо.
Буду страж твоему покою.

Но не будет конца отныне
покаянной моей дороге,

как моленью отца о сыне,
как томленью души о Боге.

25 декабря 2003


НЕБЕСНЫЙ СЫН МОЙ

Рука моя тянулась к посоху –
что ж спозаранку
жизнь волоку, как лодку посуху,
за эту лямку?

И за свою неволю ратую,
не видя воли,
и волочу ее, проклятую,
крича от боли.

Спасибо – в этой муке волока
невыносимой
он машет мне рукою с облака,
небесный сын мой.

Мой сын, в ладье воздушной реющий,
в струе плывущий,
как прежде – мало что имеющий,
все раздающий,

он машет с облака летящего,
счастливый в сущем,
не сознавая настоящего,
живя в грядущем.

Затем, забыв о сне и голоде,
один в миру и
тяну я лямку, чтоб, о Господи,
сойти на струи,

доплыв туда с мечтами прежними
и ржанкой хлеба,
где навсегда сольются стрежнями
земля и небо.

Мой сын, небесный и витающий,
в лучах парящий,
в мирах обоих обитающий,
впередсмотрящий,

мне не доплыть к тебе по воздуху,
но не премину
тянуть, как раньше, лямку посуху
в твою стремнину.

9 февраля 2004

***

О тебе не подумаю - был.
Я еще ничего не забыл.
Я живу, увязая в труде.
Ты шагаешь – пешком по воде.

Ты идешь, где другому нельзя,
прямо к солнцу ложится стезя,
и по этой стезе золотой
ты в кроссовках идешь, как святой.

Где то небо и где та вода?
Для чего мне вериги труда?
Где мои поученья о том,
как бессмертье черпать решетом?

Шелковиста озерная гладь.
Ничего не могу – даже спать,
ничего не могу – разве тут
дожидаться, пока позовут.

Отражаются горы и лес
в целокупности вод и небес.
Я живу, увязая в труде.
Ты шагаешь – пешком по воде.

26 марта 2004


***

Зряще меня в усталости,
в изнеможенье жил,
Боже, пошли мне радости,
хоть и не заслужил,

чтоб с головой повинной
вспомнил, что я живой,
прежде, чем стану глиной,
листьями и травой.

Боже, пошли мне радости
светлой и задарма,
чтобы, пугаясь праздности,
я не искал ярма.

чтоб, не смиряя взора,
помнил, что тщетна смерть:
и в небесах – опора,
и под ногами – твердь.

Октябрь-ноябрь 2005,
Лондон


РАТНИКИ

Ввысь – по небесной стерне,
по бездорожью…
Сын мой погиб на войне
вымысла с ложью.

Был он печальник войны,
павший до срока
среди своих – без вины
и без упрека.

Вот и возносится он
в звездах просторов
выше всех ваших знамен,
воплей, укоров,

над золоченой главой
слезного храма,
где не избудет живой
грязи и срама.

…Огненный перистый свей,
пламень закатный…
Это все наших кровей,
друг невозвратный!

Эта горючая даль –
наша до муки…

Боже, да разве не жаль
в правдах разлуки

осиротевшей земли,
жизни пропащей,
где-то в щемящей дали
мироточащей…

Ввысь – по горящей стерне,
неопалимо…

Сколько их, в этой войне
павших незримо!

Боже, хоть ты сохрани,
к свету да примут!

Сраму не имут они.
Сраму не имут.

Ноябрь 2005,
Лондон


***

Сын мой – свет березовый,
ливень грозовой!
Я еще не бронзовый,
я еще живой.

Я еще не каменный
с треснутым крылом:
страшной болью памятной
помню о былом.

Было – по-над пропастью
порывался выспрь,
и кормилось совестью
пламя Божьих искр,

но отныне, в ярости
растеряв броню,
горе паче радости
в памяти храню.

Было – в смертной скудости
выстраданных сил
радости и мудрости
я себе просил.

Что ж, смятенный, бросовый,
плачу над тобой,
сын мой – свет березовый,
ливень грозовой…

Октябрь-ноябрь 2005,
Лондон

17 сентября день памяти сына Василия

Свернуть