28 ноября 2021  02:36 Добро пожаловать на наш сайт!
Поиск по сайту

Лидия Григорьева о Марине Цветаевой

 

 

ЧУЖЕСТРАННИЦА

Много лет тому, в ранней студенческой юности, довелось мне побывать в Елабуге в составе делегации казанских поэтов и писателей. После одного из многочисленных в те годы “совещаний молодых писателей”, допустим, Поволжья, меня как перспективную поэтическую единицу (а как это иначе понимать) включили в “писательский десант”. Была в ходу и такая полувоенная терминология...

Был снежный и морозный март. Елабуга утопала в лебедином пуху, без примесей выхлопной грязи. После Сибирского тракта Казани с обильными, немереными стадами ревущих днем и ночью машин, превративших снежные сугробы в обугленные черные головешки, Елабуга предъявила нам первозданную чистоплотность природы. На то малое время, что оставалось до строительства камских автогигантов. Досталось, думается, от них и елабужским девственным снежным покровам...

Мы выступали по линии «Бюро пропаганды художественной литературы». Читали, кто помнит, стихи в школах и библиотеках, в “красных уголках” и актовых залах. Нас слушали. Нам внимали. Нам аплодировали. Нас кормили обедами. А после выступлений нас приглашали “на пельмени”. В старые, могучие даже с виду дома, деревянные, на твердой каменной основе. Большие комнаты, высокие потолки, но удобства – на улице. В дикий мороз! Мягкий свет абажура. Все свое, из погреба: и капустка, и помидорчики, и питье...

Пригласивший, как правило, был местным журналистом и поэтом. Начинался неформальный поэтический вечер и разговор о ней. Все, что к тому времени было опубликовано: стихи, биография, проза – было прочитано и отпечатано в душе. Страшно было прикоснуться только к тайне ее смерти. А Елабуга к ней приближала.

Так что всю неделю нашего пребывания я, как непуганый по своей абсолютной молодости заяц, храбро наскакивала на сопровождавших нас партийных (а как же иначе? поэзия – идеологический фронт!) работников: “А когда нас поведут на могилу Цветаевой? Я хотела бы возложить цветы!” “Да никакой могилы-то, собственно, нет. Так себе – условное место...” – говорил, краснея, юный инструктор райкома, может быть, даже недавний выпускник университета, в коем тогда же училась и я. “Да и о каких цветах вы говорите – мороз пятнадцать градусов! У нас цветы растут только летом...” – добавлял он задумчиво.

Блаженные, доиндустриальные, дорыночные морозные елабужские дали...

Руководитель делегации, осторожный, но вполне авторитетный казанский писатель Геннадий Александрович Паушкин, шепнул мне однажды: “Нас обещают повести в тот дом. Только не торопите события!”

Ослепительный, солнечный, морозный, яростно-белый день тот настал. По стеклянной стиральной доске широких елабужских улиц, по протоптанной меж глубоких сугробов оледенелой мартовской тропе мы вышли к низкорослому, вросшему в сугроб деревянному дому. Вся недлинная улица, застроенная подобными же домами, примостилась на краю заснеженного по той поре оврага. В том августе он, верно, зеленел...

Только через десять лет, уже в Москве, я вдруг испугалась, что забуду то, что сказала нам тогда хозяйка домика в Елабуге, вынимавшая “жиличку” из петли. Так невероятен мне показался рассказ очевидицы, так потряс мою неопытную душу, что я предпочла это хранить в себе. На долгую, видно, жизнь рассчитывала, не торопилась просветить мир откровением на “цветаевскую тему”. К тому же в конце семидесятых к этой теме “не прислонился” только ленивый. Стало модным называть великого поэта по имени, похлопывать по плечу, признаваться в любви, брать трагическую потустороннюю тень в литературные подружки. Тема стала “проходимой”. А я никогда не хотела петь в хоре. К тому же у повествования, хранимого на дне моей души, были совладельцы, старшие собратья по литературе – казанский поэт Николай Беляев, к примеру. Как разделить печальное наследство?

Но годы шли – настали времена... ан, глядь, никто об этом не поведал. И наступила очередь моя...

Тут, в Лондоне, где я сейчас живу, кто только не бывает. Я, к примеру, читала этот текст цветаеведу – талантливому. Даме. Она и то была поражена прямой речью тамошней хозяйки –Бродельщиковой (я узнала позже значительно фамилию ее). И вот какой я записала странный текст, невыдуманный, впрочем, ни на йоту... Позвольте процитировать: ведь здесь ни слова отсебятины и пусть раскроет смыслы поздний комментарий.

Дверь нам открыла маленькая, пожилая (все люди старше сорока казались мне старыми), весьма простоватого вида женщина. Она водила нас по домику и без умолку говорила. И некоторые ее слова теперь, уже почти через тридцать лет, нашли подтверждение в работах исследователей, а некоторые – нет. Судите сами далее по тексту:

Нет, я была в Елабуге когда-то: весной морозной шестьдесят восьмого. Застала суетливую хозяйку, немного очумевшую от славы, свалившейся на деревянный домик, ничем не примечательный, такой же, как прочие убогие дома вдоль улицы проезжей немощеной над речкою или по-над оврагом (вокруг снега и лед, мороз и солнце – я многое могла не различить). Но помню это стонущее чувство благоговения, а может, изумленья пред силою превратности судьбы.

Она пришла сюда на подселенье с сыном. Хозяйке показалось, что ругала его частенько, видно, по-еврейски: была худа, неприбрана, убога – другой язык на ум не приходил: “Они не баре...”

“Когда с Муром у них случались конфликты, М.И. иногда кричала... когда они ссорились, говорили всегда по-французски” (Ирма Кудрова, “Гибель Цветаевой”, изд. “Независимая газета”. 1995 год, стр. 294).

“Они не баре..” – было сказано с очевидной неприязнью, резанувшей меня по сердцу, в ответ на мое уверенное: “Это был французский язык!” Никто, конечно, и не обязан был любить эвакуированных, пришлых и незваных. Попробуй купи себе дом в маленьком шотландском городке! Или сам сбежишь, или выживут: чужих нигде не любят. Будь ты хоть сам Тениссон.

Вот он – этот стул. Она на нем сидеть любила. Потом взяла его и оттолкнула. И малость самую до пола не достала. “Огромная, костистая была...” – старуха нам сказала. Вот в этом коридорчике висела, когда они пришли: ведь всей семьей тогда окопы рыли...

“На окопы” ходили все – и постоянные жители, и постояльцы. Это скорее тыловой термин, обозначавший в военное время любую работу на оборонительных объектах. Из книги Ирмы Кудровой теперь можно узнать, что ходили они на расчистку военного аэродрома. Но Анастасия Ивановна Бродельщикова (фамилия ремесленная, мастеровая) сказала нам тогда то, что сказала... Женщина она была маленькая и щуплая. И рост чуть выше среднего мог показаться ей великанским. А коридорчик был крохотный, с низким потолком, мы бестолково и потрясенно в нем толпились (тоже мне – музейная экскурсия!). И думалось мне: жаль, что хлипкий потолок не рухнул. Если подпрыгнуть, его рукой можно достать. Так что не такая уж и огромная она была.

Вон он – этот гвоздь с чудовищною шляпкой. Он заменил ей пресловутый крюк. А впрочем, гвоздь уж был не настоящий... Оригинал увез поэт столичный. “Зачем ему, ей-богу, не пойму... Как стали спрашивать да приходить, так мы такой же точно вбили... для примеру...”

Поведавшая нам эту страшную историю хозяйка не запомнила имя поэта-коллекционера. Много позже, уже в Москве, в писательских кругах мне поведали, кто посягнул на “подлинник” смертельного гвоздя. Довез он его, говорят, до Парижа. И предъявлял по надобности любопытствующим. Царствие ему небесное, и Бог ему судья. Но тогда немилосердие юности продиктовало мне иные слова... непереводимые.

И, право слово, что за гостеванье без этого гвоздя и без веревки, которую использовал Есенин... Помилуйте, а пуля не нужна, изъятая из живота поэта?..

Без комментариев.

Потом, понизив голос, виновато хозяйка нам сказала про бумаги какие-то нито: мол, тут остались, в кожаных мешках, что показалось странным – от сырости их, что ли, берегли! “Грешна была: растапливала печку... Потом уж понаехали... забрали...” Ведь чудом сбереглись да завалялись, казалось, до единого клочка!

И вправду, чудо. Могли все пустить на растопку, бумага в те времена была дефицитом: печи в этих лесных краях обычно разжигали щепой или лучиной. А тут такое счастье привалило!

“Бумаги в кожаных мешках” Ирма Кудрова, никогда до этого не слышавшая ни о чем подобном, несколько лет назад в лондонском разговоре со мной определила как большие кожаные саквояжи, в которых Цветаева везла из Парижа наиболее ценные рукописи. Как известно, они с сыном отбыли из Франции на корабле, и Марина Ивановна, никогда не любившая эту “большую воду”, боялась морских крушений. На этот случай она, возможно, и упаковала часть архива в непромокаемое кожаное “нечто”. Вдруг выплывут, воспрянут из пучины! И вправду, чему не суждено утонуть, то не сгорит и в огненной пещи...

А кто она такая и откуда, и что да почему – они и знать не знали до сих пор! Не до того им было. Ведь сами бедовали много лет...

Но помнит, это верно: невзлюбила ее за курево, за громкий птичий голос и потому, что: “Мальчика свово не очень-то любила: бранила часто и мешала спать...”

О, Господи! Не стоит продолжать...

Кто скажет мне, зачем я это помню: до запаха, до звука и до слова?

Весной морозной шестьдесят восьмого – зачем? – зачем и я в Елабуге была?

Как гром среди ясно-морозного неба: оказывается, ее, любимого поэта, можно было не любить! За курево... За громкий птичий голос...

Теперь-то я знаю, что они с сыном жили за перегородкой, не доходящей до потолка. Ютились за хлипкой матерчатой занавеской. Тут и шепотом не утаишься. Но нам-то была тогда предъявлена для осмотра просторная горница, и я представила, как М.И. меряет ее большими шагами (всегда любила ходить) и ругает, ругает, ругает “мальчика свово”... Теперь, прочитав дневниковые записи Мура, всякий поймет: были поводы для материнской укоризны. Что такое подростковая жестокость и отторжение от родительской ласки, а значит, и власти, познала с годами и я, взращивая единственного сына. И цветаевские письма, наконец-то доступные, поведали миру о том, что она всю свою жизнь страдала от недостатка не самой любви (для этого достаточно любить самому), а от отсутствия возвратного любовного потока.

Ее нельзя было неволить. И последнее ее недобровольное кочевье закончилось самовластным рывком в никуда. Ей казалось – на волю.

Да была ли она хоть когда-нибудь счастлива? Вспоминаю навскидку. В Коктебеле, когда встретила Сергея Эфрона. Когда родила Алю и лежала в солнечной комнате, а родня и кормилица хлопотали над дивным младенцем. В безоглядной дружбе с Волошиным и Софией Парнок. Несколько недель в Праге в колдовском омуте страсти. И когда родила сына Георгия, странного мальчика Мура. И две недели в Лондоне в марте 1926 года, о чем мне повезло поведать в телефильме “Цветаева в Лондоне”.

А Елабуга – древний город. Купеческий, мещанский и дворянский. Но чтобы его любить, ценить, восхищаться или любоваться им, нужно в нем родиться, или хотя бы (добровольно) сгодиться, или уж хоть три пуда соли с кем-нибудь съесть в ранней лучше всего юности. И тогда ничто не помешает тебе обессмертить его окрестности, живописав такой “Сосновый бор”, который и в наши времена на “Сотбис” оторвут с руками.

Да, великий русский живописец Иван Шишкин был родом из этих мест, роскошественно лесистых, нетронутых и первозданных. До конца своих дней он готов был писать эти дебри, эти плесы... поляны... откосы... И леса, леса, леса по Каме, за Камой, вдоль Камы, над Камой-рекой... Прелесть для уроженца Белокаменной, пожалуй что, и непрошеная, и невыносимая.

И кавалерист-девица Надежда Дурова, славная героиня войны 1812 года (большинству известная как прототип героини фильма “Гусарская баллада”), написав свои знаменитые записки в родовом поместье близ Елабуги, нисколько этим не тяготилась, сознавая и ощущая себя внутри родственной кровеносной системы.

Но всё забыто нами. Всё! А помнится то страшное. Гибель Марины Цветаевой в Елабуге сделала ни в чем не повинный город на Каме гиблым местом. Во всяком случае, в нашем литературном обращении, а значит, и в общественном сознании.

Помнится мне и то, что Елабуга – город не маленький, и в регионе, как сейчас говорят, значимый и весомый, и что есть там средние и высшие учебные заведения, а значит, изучают они сейчас и творчество поэта, для которого их родной город на недолгое время стал отторгающе чужеземным. Хоть и говорили там на родном русском языке.

Да не о том говорили.

                                         Из книги Лидии Григорьевой "Сады земные и небесные"