28 марта 2024  09:36 Добро пожаловать на наш сайт!
Поиск по сайту

Глазами журналиста и актера

 

 

С. В. Рацевич 


(Из виденного и пережитого) 


58-я статья.


82. События 1939 - 1940 г.г.
     Тревожная осень 1939 года. Ровно через двадцать пять лет снова загремели орудийные залпы, оповестившие мир о начале второй мировой бойни.   Только-только успела Европа залечить раны 1914-1918 г.г. и снова зачинщиком войны оказалась Германия. Трагедия Польши у всех на устах. Общая встревоженность. Газеты наполнены сообщениями о растоптанной тевтонским сапогом Польской республике. Прибалтика настороже.

Мы хорошо помним, что произошло на наших землях в завершающую фазу Первой мировой войны.   Местные немцы по зову фюрера спешно укладывают чемоданы, собираясь “nah Faterland“. Случайно я оказался в Таллине и был свидетелем их отъезда.

 

 

Таллинский порт. У его причала огромный океанский пароход “Deutschland”. С характерной для немцев аккуратностью и порядком проходит посадка пассажиров и погрузка багажа. Никакой паники, царит серьезное спокойствие.   Кто же эти будущие немецкие граждане, склонившие головы перед черным изображением свастики на красном полотнище?   Прежде всего, прибалтийские немцы, отпрыски старых немецких баронов, всегда гордившиеся своим немецким происхождением. Эстонцы с микроскопической долей немецкой крови, так называемые “skasakadakas”, которые всегда придерживались немецкой ориентации - акционеры фабрик, заводов, банков, страховых обществ, владельцы имений, мыз и, наконец, русские, у которых в роду были предки из немцев, или же имелись мужья, жены немецкого происхождения. Ничего, что они оставили здесь с полной обстановкой дома и квартиры. Им обещаны в Германии нисколько не худшие особняки, полностью обставленные, принадлежащие немецким евреям, которых вывели в расход.   В ту пору в Нарве насчитывалось около 450 немцев, главным образом служащих Суконной и Льнопрядильной мануфактур и лиц свободной профессии.   Почти все они стали "возвращенцами" и ослепленные посулами Гитлера, устремись на Запад.  

Осенью 1939 года между Советским правительством и правительством буржуазной Эстонии завершились переговоры о предоставлении советским войскам баз в районе Хаапсалу, Балтийском порту, на островах в Финском заливе. Утром 18 октября 1939 года на советско-эстонской границе в районе Комаровки на Ленинградском шоссе произошло памятное событие. На митинге у широко отрытых пограничных ворот встретились представители двух армий.

Один за другим нескончаемой вереницей потянулись грузовики с неподвижно сидящими в образцовом порядке советскими бойцами. Путь их пролегал мимо Ивангородской и Германовской крепостей через Петровскую площадь на Таллинское шоссе. По пути следования войсковых колонн cобралось огромное количество любопытных. Слышались приветственные возгласы. Но в толпе были и такие, которые хмуро, исподлобья поглядывали на советских воинов, таили в себе злобу и не могли сдержаться, чтобы не выразить свое неудовольствие вслух.  

Лето 1940 года в корне изменило политическую, общественную и трудовую жизнь Эстонии. Профашиствующая власть распалась. Эстония стала полноправным членом в семье народов Советского Союза. Разительные перемены произошли на трех нарвских мануфактурах, национализированных государством. Фабрики заработали на полную силу. Увеличилось число рабочих. Слово безработица навсегда исчезло из лексикона тех, кто годами бился в тисках нужды, кто не был уверен в завтрашнем дне, будет или нет он работать, или придется стоять у станка три дня в неделю. Преобразилось лицо города. Исчезла буржуазия. Акционеры предприятий, промышленники, купечество покинуло Нарву, кто по собственному желанию, кто по принуждению.   Вместо ликвидированного "Товарищества Нарвский Русский театр" образовался Нарвский рабочий театр, в состав которого вошла большая часть актеров товарищества, молодежь из городских клубов, активисты Принаровских просветительных обществ, участвовавшие в спектакле на "Дне Русской Культуры" в Таллине - Иван Фаронов из деревни Переволок, Александр Минин из Криуш, Николай Зарековкин из Долгой Нивы.   Прекратила существование газета "Старый Нарвский листок", редакция и типография которой находились на Вышгородской улице в доме наследников Журавлевых.  

Органом Горкома Коммунистической партии стала газета "Советская деревня". Редакция помещалась в этом же здании на третьем этаже. Название газеты говорило о ее содержании. Освещалась главным образом жизнь новой деревни с ее колхозами, носившими незамысловатые наименования: к названию деревни прибавлялось при-   лагательное "красный". Так началась деятельность колхозов "Красный Радовель", "Красная Комаровка", "Красная Долгая Нива" и т.д. наибольших успехов сразу же добился колхоз "Красная Долгая Нива", правильно уяснивший свою близость от города, который так нуждался в бесперебойном снабжении сельскохозяйственными продуктами и овощами.  

В Таллине происходила ликвидация Союза Русских Просветительных и Благотворительных Обществ. Оставшись без работы, я принял приглашение стать сотрудником газеты "Советская деревня". Мое оформление на штатную единицу литработника задерживалось выяснением моей личности, - насколько я лоялен к советской власти, нет ли в моем прошлом, ведь я работал в буржуазной прессе без малого восемнадцать лет, погрешностей, которые бы служили препятствием для работы в советской печати. Через месяц я стал штатным работником. Отпросился на несколько дней съездить в Таллин сдать ликвидационной комиссии находившийся у меня театральный инвентарь Союза и получить окончательный расчет.     


83. Моя первая встреча с чекистами.    

 

В Таллине я обычно останавливался у секретаря Союза просветительных обществ Алексея Алексеевича Булатова, проживавшего на Рауа ул. После завтрака мы вместе направились в центр города. Булатов к себе в книжный магазин на Пикк ул., а я - по своим инструкторским делам. Вечером договорились встретиться у него на квартире. Приглашение к обеду отклонил, что бы ни терять времени на лишние переезды. С молодежью Булатова - дочерью Анной и сыном Алексеем договорился быть в семь часов вечера на спектакле Балтфлота в немецком театре.   Было около одиннадцати часов вечера, когда мы втроем возвращались в трамвае домой. Настроение у всех оказалось отличное: обменивались впечатлениями о пьесе и игре актеров, много шутили, рассказывая анекдоты, и не подозревали, что впереди нас ожидают неприятные сюрпризы.   Алексей долго возился у дверей, пытаясь их открыть, ничего не получалось, изнутри в замочную скважину был вставлен ключ.  

-Что это значит? - удивленно произнес он, - никогда такого не было, что бы папа забыл вытащить ключ. Придется беспокоить родителей...  

На звонок никто не реагировал. И лишь после второго, более продолжительного сигнала, открылась дверь. Из освещенной прихожей нас разглядывали двое в форме НКВД. Мы буквально опешили, никак не могли понять, что случилось, почему в квартире чекисты.  

- Входите, не задерживайтесь, и вы тоже, - обратился один из них ко мне.  

В большой комнате, служившей одновременно гостиной и кабинетом, по всему полу валялись книги, журналы, выброшенные со стеллажей, из книжных шкафов. Горы книг громоздились на столах. Шел обыск. Пять человек старательно вытряхивали каждую книгу, внимательно прочитывали каждую бумажку и то, что их интересовало, откладывали в сторону, на стол, стоящий у окна. Жена Булатова - Варвара Алексеевна, бледная, неподвижно сидевшая на стуле, безучастно смотрела в одну точку.  

- Где Алексей Алексеевич, - тихо спросил я у нее.

Вместо ответа на ее изможденном   от горя и неожиданного потрясения щекам потекли слезы. Сомнения не было, его арестовали и увезли.   Обыск продолжался до 4 часов утра. Собираясь уже уходить, чекисты обратили внимание на мой маленький чемодан, лежавший на стуле около дивана. Он был закрыт на замок.  

- Чей это чемодан? Откройте его!  

- Он мой, - ответил я, - в нем дорожные принадлежности... 

 - Я сказал, откройте, - упорствовал чекист.  

Пришлось открыть. Убедившись, что в нем кроме полотенца, мыла, зубной щетки и пасты ничего не было, мне разрешили его закрыть.  

Трудно описать состояние семьи, которая так неожиданно лишилась мужа и отца, всеми горячо любимого Алексея Алексеевича Булатова. Спать никто идти не собирался. Варвара Алексеевна с дрожью в голосе подробно рассказывала, как увезли мужа. Каждый член семьи естественно задавал недоуменный вопрос: в чем причина ареста, ведь арестовавшие и словом не обмолвились, в чем вина арестованного.   Стали приводить в порядок комнату, сложили на полки книги, убрали бумаги. Вероятно, около шести часов утра все разошлись по своим местам на покой. Не раздеваясь, прилег на диван. Спать не хотелось. События этой ночи настолько глубоко меня взволновали, что я решил как можно скорее завершить свои дела в Таллине и сразу же возвращаться домой.  

В девять часов утра я распрощался с Варварой Алексеевной, как мог, постарался утешить ее, выразил надежду, что авось все образуется, выясниться невиновность Алексея Алексеевича и он вернется домой.   Увы, своим словам я сам не верил и, как мне казалось, в таком же неверии находилась Варвара Алексеевна, умная и культурная женщина, верная подруга, отличная мать, воспитавшая в лучших традициях взрослого сына и двух больших дочерей.     


84. В газете "Советская деревня".    

 

Даже как-то странно: двенадцать лет трудился по внешкольному образованию в русских деревнях Причудья и Принаровья и вдруг быстро и неожиданно распрощался с этой интересной и творческой работой и переключился целиком на газету.   Профессия газетчика для меня не явилась новостью. Ее я хорошо усвоил в бытность сотрудником нарвских и других газет. Должен сознаться, что на первых порах работать в "Советской деревне" оказалось не так просто. Характер советской печати иной, диаметрально противоположный буржуазным газетам. Нет сенсационных сообщений, исключено смакование уголовщины, отсутствуют всякого рода происшествия, во главу угла ставятся вопросы политического воспитания народных масс, их экономическое и культурное развитие.  

По формату газета "Советская деревня" сходна со "Старым Нарвским листком" те же шрифта (печаталась в той же типографии), иной характер верстки, скромные заголовки, нет объявлений. Газетные столбцы заполнены пространными статьями о строительстве социализма в молодой Советской Эстонии, темами которых служит коллективизация деревень Принаровья и Печерского края, организация и работа рыболовецких артелей на Чудском озере, трудовые успехи горняков сланцевого района.  

Состав редакции "Советская деревня" небольшой. Редактор - энергичный, способный Александр Александрович Кельберг, воспитанник Нарвской гимназии, как говорили, в период буржуазной Эстонии, действовавший в подполье. Секретарствовала Ольга Васильевна Чернова, урожденная Глушкова, также нарвитянка. В газетной работе оказалась новичком, в редакцию попала по протекции Кельберга и своего мужа. После войны обосновалась в Таллине и стала работать в республиканской газете "Советская Эстония". Карьера Кельберга неожиданно оборвалась. Заняв по окончании войны ответственный пост в ЦК Компартии Эстонии, он был снят с должности и уехал за пределы Эстонии.   Приходилось выполнять самые разнообразные редакционные работы: править рукописи, отвечать на письма, заниматься корректурой и, конечно, собирать материал, самому писать, мобилизовывать корреспондентов из деревень Принаровья и Причудья, благо я   хорошо знал людей этих районов. Узнав, что занимаюсь любительской фотографией, Кельберг, поручил мне быть фотокорреспондентом. Мои снимки из жизни русских окраин Эстонии неоднократно помещались в "Советской деревне".  

Часто выезжал с командировочным удостоверением в те места, где некогда работал инструктором. Мне поручалось рассказать читателям "Советской деревни" становление социалистической деревни, процесс роста коллективного хозяйства. Обо всем виденном писал с искренним убеждением, что деревня стала экономически лучше жить, а вот о культурной стороне ее жизни вынужден был молчать. Писать правду не мог, а кривить душой не хотел.  

С трудом в течение многих лет налаженная просветительская работа в деревенских народных домах, словно по мановению волшебного жезла исчезла. С отъездом из деревень в город молодежи прекратились лекции, некому стало ставить спектакли, даже танцы явились редкостным явлением. Характерным явлением было отсутствие в народных домах руководителей, членов правления.   В корне изменилась жизнь деревенской бедноты, безземельных, батраков, ютившихся в полуразвалившихся лачугах. Вспоминая свою поездку в Мустве (Посад Черный). Редакция поручила мне написать и дать фотографии о жизни в буржуазной Эстонии бедняков, ныне обеспеченных благоустроенными квартирами.   На берегу небольшой речки Мустве, впадающей в Чудское озеро, находилась хата батрака Кекишева, покрытая соломенной крышей, со сгнившими стенами, с заделанными вместо окон обломками стекол и кусками фанеры. Большая семья, состоявшая из пяти человек - жена, и трое маленьких ребят жила в постоянной нужде, к тому же дети болели туберкулезом. Советская власть переселила семью Кекишева в благоустроенный двухэтажный дом, в котором жил владелец магазина, владевший собственной автомашиной и большим участком земли на окраине Мустве. Оба эти дома я сфотографировал. Газета поместила снимки с соответствующей статьей.  

Канун Нового 1941 года. Газета сверстана, корректура проверена, номер поступил в печать. Кельберг разрешил после обеда оставаться дома, готовиться к празднику. Закупив продукты, я в хорошем настроении шагал по Вышгородской улице, направляясь на Нарвский форштадт. На углу Рыцарской улицы нос к носу столкнулся с Федором Лебедевым. Эта была столь неожиданная встреча, что я просто обомлел.  

- Федор, ты какими судьбами здесь? - воскликнул я, протянув ему руку для приветствия.  

Удивлению не было границ. Еще бы, - летом 1940 года, когда в Нарве происходили первые аресты, Лебедев был взят и с тех пор о нем, как и о других арестованных, никто ничего не знал, и, вдруг, он оказался на свободе.   Помнится, в городе особенно много разговоров было вокруг ареста Лебедева. Его политическое кредо - ярко выраженные левые убеждения не раз служили темой разговоров в русских общественных кругах и потому все знавшие его, естественно, удивлялись и первое время не верили даже аресту.   За полгода пребывания в тюрьме Лебедев мало изменился: чуть похудел, в глазах светилась затаенность, исчезла размашистость движений рук, в его разговоре я подметил настороженность.  

- Значит, для тебя все окончилось благополучно? - спросил я.  

- Да...  

- И ты теперь будешь жить в Нарве? 

 - Да, конечно...  

- А где ты это время был, в Таллине или еще дальше?  

- Об этом не спрашивай, ничего не скажу...  

Лишь в 1948 году, по возвращении в Нарву, узнал, что Лебедев оставался в оккупации, занимал у немцев видный пост, редактируя русскую газету и после отступления немцев из Прибалтики, бежал с ними в Западную Германию, где работал диктором русского отдела немецких радиопередач.    

--------------------------------------------------""-----------------------------------------------------    

Мерно стучат на рельсовых стыках колеса вагона. Сквозь заиндевевшие окна трудно различаем зимний пейзаж. Приятное тепло разливается в полупустом вагоне.

С Глебом Радионовым, членом редакции "Советская деревня" по командировочному удостоверению мы держим путь в Печоры. Радионову поручено осветить экономическое положение края, взять несколько интервью у руководителей Печорской уездной управы, на моей обязанности дать подборку деятельности печорских школ, жизни учительского мира, рассказать про печорскую молодежь. У нас с собой фотоаппараты.  

За несколько станций до Печор вагон наполняется молодыми голосами мастеровых. Среди них парни и девушки из соседних печорских деревень, едут на стройки в Печоры. С молодостью врывается смех, шутки, веселые песни. Напрасно кондуктор пытается утихомирить молодежь, призывает ее соблюдать тишину, в вагоне есть спящие, настроение ребят такое, что им на душе радостно, молодые сердца полны задора.

Январским утром мы подъезжаем к Печорам. Заиндевевшие от сильного мороза деревья застыли в декоративной неподвижности. Холодно. Станционный градусник показывает 24 градуса ниже нуля. Залезаем в холодный автобус. Быстро приезжаем в центр города, который мало изменился за те пять лет, что я в нем не бывал. Веет прежним захолустьем.  

Каменные дома соседствуют с деревянными строениями. В бирюзовое безоблачное небо струйками поднимаются белые дымки. В пустынных, маленьких печорских улочках деревенская глухомань. Над городом разливается мягкий колокольный звон к ранней обедне в Печорским монастыре. Появились закутанные в теплые платки старухи-богомолки. Им навстречу, словно чирикающие воробьи, прорвалась ватага ребят, устремившихся в школу. Детские задорные голоса разбудили сонные улицы...  

В гостинице нам предоставили отдельный номер с двумя кроватями. Любезная дежурная по этажу принесла нам два стакана горячего чая. Позавтракав, направились в уездную управу. По дороге любовались красотами зимнего пейзажа, трудно было отказаться от мысли запечатлеть видимое на пленку. Нацелили фотоаппараты, не успели нажать на затворы, как за спиной услышали:  

- Разрешение фотографировать имеется?  

Рядом стоял молодой милиционер. Мы переглянулись. Положение осложнялось тем, что по забывчивости мы его не захватили с собой. Показали редакционные удостоверения. Этого оказалось недостаточным для милиционера. Радионов предъявил партийный билет.  

- Неужели крепостные стены Печорского монастыря являются военными объектами, пробурчал недовольный Глеб.  

Подобное замечание явно не понравилось милиционеру. Пришлось выслушать ряд нравоучений. Глазами я дал понять Радионову не противоречить милиционеру, молча его выслушать. Извинились и обещали больше не фотографировать. На этом, казалось бы, инцидент был исчерпан, на самом деле о нем вспомнили мне через полгода.  

В Печорской уездной управе неожиданно встретился с актером Любимовым, с которым не виделся пару десятков лет. Увидев меня, Михаил Тимофеевич бросился в объятия, мы расцеловались, перебросились несколькими фразами и договорились вечером встретиться у нас в номере гостиницы.   До трех часов ночи за бутылкой красного вина продолжалась наша беседа в отдельном номере, любезно предоставленного дежурной по этажу. Нам было о чем вспомнить, -  оба работали инструкторами в Причудье, в спектаклях играли одни и те же любители, воскресили в памяти нарвские спектакли периода 1919 - 1921г.г., когда Любимов жил и работал в Нарве. Он знал мою мать, интересовался, как она живет, продолжает ли давать уроки музыки.   Ничего не подозревая плохого, я откровенно сказал:  

- Труднее стало с уроками, их число сократилось. Для нее, пожилой женщины, воспитанной в буржуазной обстановке, труден переход к условиям новой жизни, поэтому приходится приспосабливаться...  

Зашел разговор, между прочим, о случае с фотографированием в Печорах:  

- Не правда ли строгий блюститель порядка, - смеясь, сказал Любимов, но хорошо, когда все хорошо кончается...  

Командировка оказалась результативной. Мы собрали много полезного материала. За большую статью о современном положении школ в Печорском крае, Кельберг премировал меня 25 рублями.  

Нарва жила тревожной жизнью. По ночам происходили частые аресты, которые начались еще летом 1940 года, когда в Эстонии стала советская власть.   В первую очередь лишились свободы члены бывшей Северо-западной армии, оставшейся в Нарве после 1919 - 1920 г.г. - Н. Яковлев, Н. Подмошенский, Г. Горбовский, М. Корнеев, А. Глинский, В. Волков, председатель комитета русских эмигрантов Н. Корсаков и многие другие. Идя утром в редакцию, встречая знакомых, узнавал о новых жертвах сталинского беззакония, о простых русских людях, общественных деятелях, театральных работниках, учителях, не замешанных в политике ни справа, ни слева, далеких от антисоветской деятельности. Подтверждением тому явились, хотя и запоздалые, когда многих не оказалось в живых, решения Верховных судов о реабилитации в пятидесятых годах.   Не прошел незамеченным арест депутата от русской фракции Государственного Собрания, советника Нарвской городской управы, инициатора русского певческого праздника в Нарве, Александра Ефимовича Осипова, в шестидесятых годах посмертно реабилитированного. Основательно поредели учительские кадры. Арестованными оказались директор Нарвской русской гимназии С.Н. Добрышевский, директор 1-го русского начального училища Н.А. Викторов, педагоги А.К. Пробст, М.В. Рандин, Н.М. Балабоскина, также посмертно реабилитированные.   Одновременно с русскими арестовывались эстонцы - военные, пограничники, чины политической, уголовной, наружной полиции, деятели кайтселийта и исамалиита. Немало в нарвской тюрьме оказалось коммерсантов, владельцев предприятий и торговель, людей свободной профессии.   Никому из родственников не удавалось узнать о причине ареста и местопребывании арестованных отца, мужа, брата, сына. Напрасны оказались попытки встретиться с родными, передать им посылки с бельем, продуктами. В комнатах бывшей уголовной полиции, где теперь помещался нарвский отдел НКВД (здание почты и телеграфа на Почтамтской ул., уничтоженное во время Отечественной войны) всех их, встревоженных за судьбу своих родственников, встречал квадратного сложения невысокого роста мужчина в высоких сапогах, одетый в галифе и темный френч. Его остро бегающие глаза стального света избегали прямо смотреть на просителя. Крикливый голос резал уши. Шкуренков - так звали этого чекиста, - занимавшего должность начальника Нарвского отдела НКВД, не любил много распространяться, был лаконичен и груб в своих ответах:  

- Взят по распоряжению прокурора за антисоветскую деятельность. Обстоятельства дела выяснит суд. Большего ничего сказать не могу. Идите. Не мешайте работать!..  

На просьбу получить свидание, передать белье, одежду, продукты Шкуренков   отвечал неизменной фразой:  

- Нельзя!  

Всех, естественно, интересовало местопребывание арестованного, время и место суда.  

- Не знаю! - по казенному, формально отвечал он.  

У здания тюрьмы на Вестервальской улице, напротив Владимирской церкви часто появлялись люди с пакетами в руках, напрасно пытавшиеся проникнуть внутрь. Никого туда не пускали. Прошел слух, что ночью арестованных отправят поездом в Таллин. Никто толком не знал, когда это произойдет, высказывались предположения, догадки. Родственники арестованных часами дежурили вблизи здания тюрьмы, шли на вокзал к ночному поезду, возвращались обратно. И на следующий день повторялось то же самое.   Некоторым удалось все же увидеть, когда в автобусах привозили на вокзал арестованных для отправки в Таллин. Привокзальная территория оцеплялась, никто не допускался к головному составу поезда, где находился столыпинский вагон для отправки арестованных. Погрузка производилась быстро, арестованным не разрешалось оборачиваться и тем более с кем либо из находившихся на перроне разговаривать. И все-таки находились смельчаки, узнававшие в толпе родственников, кричавшие им, чтобы дома не волновались, мол, все обстоит в порядке, скоро встретимся...   Не верилось такому оптимизму тем, кто в слезах возвращался с вокзала, кто бесполезно отбивали пороги учреждений и квартиры ответственных работников, чтобы хоть чуть чуточку приоткрыть завесу, узнать о судьбе взятых в результате крупной акции всесильного НКВД.     


85. На допросе в отделе НКВД.    

 

24 января 1941 года по почте пришла повестка явиться на следующий день к 11 часам вечера в кабинет № 6 Нарвского отдела НКВД.   Извещение вызвало домашний переполох. "Зачем?", "По какому делу?" - задавали мы с женой друг другу вопросы. Весь день и, в особенности в вечернюю пору, мы передумали обо всем, самые невероятные предположения роились в наших головах. Вполне естественными были опасения за дальнейшую судьбу: каждый день приносил новые сообщения об арестах. К вечеру 25 января у жены нервы не выдержали, она впала в истерику, высказав твердое убеждение, что я больше домой не вернусь. Как только мог, успокаивал ее, убеждал, зачем было вызывать повесткой, арестовать могли без предупреждения.   В половине одиннадцатого вышел из дома. Крупными хлопьями падал снег. На пустынных улицах редко встречались прохожие. Здание почты, куда я направлялся, тонуло во тьме. С верхних этажей, сквозь узенькие щели завешенных окон пробивались полоски электрического света. В полумраке находились лестничные клетки. Поднимался медленно, тяжело, вероятно также шли в свое время на эшафот, я отчетливо слышал резкое биение сердца ... Входная дверь была открыта. Коридор освещала привинченная высоко к потолку электрическая лампа. По одну сторону коридора вырисовывались обитые черной клеенкой двери со светлыми табличками. Стучусь в комнату под номером шесть. Глухой, едва различимый за дверью голос, приглашает войти.   Яркий луч, направленный в мою сторону настольной лампы, на какой-то момент буквально ослепил меня. Тут же остановился, успев закрыть за собой дверь  

- Рацевич?!  

- Да я...  

Вопрошавшего я не видел, он находился в противоположной стороне кабинета, в тени от настольной лампы. 

 - Садитесь! Стул рядом с вами...  

Затем произошла молчаливая длительная пауза. Слышалось, как шуршали бумаги, открывались и закрывались ящики письменного стола. Привыкаю понемногу к обстановке продолговатой комнаты следователя. Его мне не разглядеть, зато он видит меня отлично.  

- Скажите Рацевич, где сейчас ваш приятель Грюнталь?  

- Не знаю! 

 - Как это так? Столько лет вместе работали, дружили, были друг у друга в гостях и не знаете... 

- И все-таки не знаю. После отъезда из Нарвы в начале 1940 года мы потеряли друг друга из виду.  

- Будто не переписывались?  

- Нет!  

- Странно.... А все-таки, куда он уехал?  

- Не имею понятия!  

- В Таллине с ним не встречались?  

- Ни разу...  

- Вам известно, что Грюнталь ездил в Финляндию, имел при себе крупную иностранную валюту, занимался в Гельсингфорсе валютной спекуляцией и встречался с белогвардейскими деятелями?  

- Мне известно, что Грюнталь совершил экскурсионную поездку в Финляндию в качестве туриста, а о том, что он замешан в валютных спекуляциях и встречался с белогвардейцами, в первый раз слышу.  

- На все мои вопросы, Рацевич, я слышу от вас только "не знаю", "не имею понятия", "в первый раз слышу". Тогда расскажите, как работали в антисоветской газете "Старый Нарвский листок", которую редактировал Грюнталь, как поносили на ее страницах советскую власть и вместе с Грюнталем лезли вон из кожи, чтобы опорочить Советский Союз.  

На этот вопрос пришлось долго и подробно рассказывать о моем участии в газете в качестве газетного рецензента, хроникера русской общественной жизни, корреспондента из деревень Причудья и Принаровья, где я 12 лет работал театральным инструктором.  

- Никогда не писал политических статей в газетах, - заявил я следователю, - проверить это очень не трудно, стоит перелистать подшивки газет, или лучше того, поговорить с наборщиками типографии, где печатался "Старый Нарвский листок". Все они продолжают работать в типографии, выпускающей газету "Советская деревня". Рабочие отлично знают и помнят, какие статьи и заметки писались сотрудниками газеты.  

По-видимому, следователя удовлетворили мои ответы об антисоветских статьях. Разговор снова вернулся к Грюнталю.  

- Вы помните, что в 1938 году Грюнталь ездил в Париж на всемирную выставку? Интересно, на какие деньги совершил он эту поездку?  

- Да, конечно, помню. Последние годы газета хорошо тиражировалась, имела много объявлений. Приличные доходы позволили ему совершить экскурсию в Париж.  

- Делился Грюнталь своими впечатлениями о встречах с эмигрантскими деятелями?  

- Никогда. Он рассказывал только о Париже и о выставке.  

- Расскажите о встрече Грюнталя в Нарве с певицей Плевицкой.  

- Впервые слышу про такую встречу. Плевицкую мы видели и слушали на концерте в Русском клубе. Тогда присутствовал не только Грюнталь. В зале находились несколько сотрудников газеты, в том числе и я.  

- Я имею в виду встречу с Плевицкой на собрании бывших северо-западников и в номере гостиницы.  

- Понятия не имею.  

Протокол следователь писал более двух часов. Два листа разорвал и писал заново. Мною овладела дремота. Время приближалось к четырем часам.  

- Подойдите к столу, подпишите протокол!  

- Могу я прочитать, что в нем написано?  

- Это необязательно. Со стенографической точностью записаны мои вопросы и ваши ответы.  

- И все-таки я прошу разрешить прочитать протокол...  

- Подписывайте!   По тону следователя я понял, что бесполезно просить, а тем более доказывать явную правоту любого свидетеля, подследственного, которые вправе требовать ознакомления с материалами, предназначенными для подписания.  

- Можете идти! Пока наш разговор окончен!..  

На улице я почувствовал огромное облегчение. Подметавший панель дворник многозначительно на меня посмотрел. Вероятно, я был не первый и не последний, выходивший из этого злачного здания в столь неурочный час. Дышалось легко, свободно, хотя стоял сильный мороз. Я все же поднял воротник, торопливо зашагал в сторону дома. Мозг напряженно работал, перед глазами маячила фигура чекиста, которого как следует не разглядел и не запомнил. Сухопарый мужчина с коротко остриженными волосами, резким, неприятным голосом, - вот все, что сохранилось в памяти. Размышляя о четырехчасовом пребывании в кабинете следователя, я пришел к выводу, что Грюнталь арестован и о нем собирают данные для предания суду.   В голове колом стояла многозначительная фраза: "Пока наш разговор окончен!".   Значит, предстоит продление разговора, снова визит, может быть не один, а несколько в ночную пору с расчетом как следует вымотать нервы, вывести из душевного равновесия, добиться сознания в несуществующих грехах.  

С воспаленными от слез глазами, жена бодрствовала всю ночь. Несколько раз выходила на улицу, вглядывалась в темноту, в надежде меня увидеть. На мой звонок она моментально открыла дверь. Радости не было границ. До ухода на работу с мельчайшими подробностями рассказывал о событиях ночи, о том, что спрашивал следователь и что я отвечал.   Не сомкнули глаз вплоть до утра. Не спавший, отправился в редакцию. Просил жену никому, даже своей матери, не говорить о моем ночном визите в отдел НКВД, тем более что следователь категорически предупредил, что за разглашение состоявшейся в его кабинете беседы, меня привлекут к уголовной ответственности.   Кельберг обратил внимание на мой необычный внешний вид. Глаза были воспалены от бессонной ночи. Я старался больше молчать, на вопросы отвечал односложными фразами, с трудом правил рукописи, потому что голова была словно свинцовая.  

- Что с вами, Степан Владимирович? Если чувствуете себя плохо, может нездоровы, вероятно, у вас повышенная температура, идите домой, все равно вы сегодня не полноценный работник, - участливо сказал Кельберг, - после обеда не приходите на работу.  

Так я и поступил. Сразу же по возвращению домой, лег в постель и проспал до позднего вечера. Жена приготовила ужин и терпеливо ждала, когда я сам встану.   За чаем разговор вращался вокруг ночного события. Неотвязно преследовала фраза следователя: "Пока наш разговор окончен!". И так и этак пытался ее расшифровать и все-таки пришел к твердому убеждению, что очень скоро состоится повторный визит и, вероятно, он получит новую окраску, более острую, неприятную.   А в городе по-прежнему в каждый дом стучалось горе, сиротели семьи, преимущественно по ночам, увозились арестованные, в присутствии которых происходили обыски. Ночные допросы стали обычным явлением. После одиннадцати часов вечера у здания почты постоянно можно было видеть одинокие фигуры с зажатыми в руках повестками, спешившими на вызовы в отдел НКВД.     


86. Пуганая ворона и куста боится.    

 

Полгода работы в "Советской деревне" прошли в нормальной, трудовой обстановке. Пожаловаться не мог, ко мне относились доброжелательно, внимательно, прислушивались к советам, как к самому старшему по возрасту и газетному стажу.   В редакцию частенько наведывались из городского комитета партии по разным вопросам, связанным с газетной работой. Обычно шли в последнюю комнату, служившую кабинетом Кельберга. О чем говорили за закрытой дверью, я, конечно, не знал, да и не интересовался. Быть может я ошибался, но мне иногда казалось, что некоторые товарищи, проходя мимо моего стола, направляясь к редактору, поглядывают на меня искоса, как будто удивляясь моему присутствию в редакции коммунистической газеты. Всем хорошо было известно, что до установления в Эстонии Советской власти я долго сотрудничал в буржуазной печати.  

И все-таки это обстоятельство меня особенно не волновало. Честно относясь к работе, к возложенным на меня обязанностям, думается, я сумел доказать свою лояльность, корректность поведения при советском строе. Беспокоило и очень серьезно другое. Взвинчивало до крайности окружающая нервозность в связи с непрекращающимися арестами. Разговоры об арестах не раз происходили в редакции. Я больше слушал и молчал. Назывались имена, высказывались всякого рода суждения, предположения, почему изолирован человека и каждый раз находились "обоснования причин", почему он арестован. Коробило слушать незаслуженные обвинения по адресу многих русских общественных культурных деятелей, которые, дескать, вели антисоветскую пропаганду, состояли будто на службе каких-то иностранных разведок, оказывались якобы злейшими врагами Советского Союза. Возмущало, с какой легкостью приводились "доказательства". Такое-то лицо двадцать лет назад бежало из Сов. России в буржуазную Эстонию. Или: "ведь в гражданскую войну сражались в рядах белой армии"... С легкой руки обвинители забывали, что революционные события 17-18 годов давно канули в вечность и не нам судить обстоятельства, при которых люди в вихре революционных лет сражались то у красных, то у белых, теряли семьи, дом, шли с оружием в руках брат на брата, сын против отца, не знали, куда податься, чтобы обрести покой... И как потом горячо раскаивались, бежав с родины, а когда хотели вернуться, обратный путь оказался закрытым.   История давно вынесла свой справедливый приговор. По этому поводу вспомнились слова Игоря Северянина:     

Сегодня "белые", а завтра "красные",   

Они бесцветные по существу...    

В адрес арестованных русских слышались и такие обвинения:   "Состоял членом Русского Национального Союза!"... "Являлся педагогом эмигрантской гимназии!"... "Во время выборов в Эстонское государственное собрание баллотировался по списку русской крестьянской партии" и т.д.   Сейчас все это звучит анахронизмом, диким бессмысленным обвинением в адрес тех русских, которые, живя в условиях буржуазного строя в чужом государстве, делали все возможное, чтобы сохранить свою национальность. Находясь в рядах членов Национального Союза, они могли организованно объединяться, защищать свои интересы, законно предъявлять требования перед правительством об удовлетворении культурных нужд, выбирать в парламент своих русских представителей. Не будь у нас русских организаций, мы не смогли бы вести культурно-просветительную работу, заботиться об улучшении материального положения среди деревенской бедноты русских окраин Принаровья, Причудья и Печерского края. Только наша организованность способствовала проведению в темных уголках русской деревни "Дней Русской Культуры". При других обстоятельствах мы не смогли бы провести в Нарве и Печорах два грандиозных русских певческих праздника, в Таллине русскую выставку и т.д.   Верховный Суд СССР раз навсегда положил конец продолжавшемуся много лет беззаконию, признав большинство обвинений, о которых я говорил выше, совершенно беспочвенными, а люди, осужденные за это, реабилитированными, многие посмертно.  

Визит в отдел НКВД не прошел для меня незамеченным. Я лишился нормального сна, стал не в меру раздражительным, с опаской вглядывался в физиономии одетых в форму чекистов, подозревая в каждом своего преследователя. Не скрою, - мною овладела боязнь быть арестованным. Нервы были напряжены до крайности. Просыпался обычно около двух часов ночи и больше уснуть не мог. Раздававшийся в ночную пору где-то шорох, шум на улице, собачий лай, вызывали настороженность, заостренное внимание.   На всякий случай, под кроватью находился небольшой чемодан, в котором лежала смена белья, обувь, джемпер, перчатки, носки, предметы туалета.   Время - лучший целитель душевных недомоганий. Прошел месяц, никто меня не тревожил, никуда не вызывал, постепенно стал приходить в себя, улучшились сон и аппетит.   Описываемый случай произошел в первых числах марта. Что-то около трех часов утра раздался звонок. Ни я, ни жена не слышали, настолько крепко спали. Звонок раздался во второй раз, более продолжительный и резкий. В ночной тишине слышался приглушенный шум автомобильного мотора. Мы проснулись одновременно. Я включил свет. Опять позвонили.  

- К нам! - сильным шепотом произнес я и быстро накинул на себя халат, - ты не вставай, сказал я жене, сам разберусь, в чем дело.   Я не сомневался, что приехали за мной, чтобы арестовать.   Выйдя в прихожую, на всякий случай спросил:  

- Кто тут?.. Что надо?..  

- Откройте, милиция!  

За моей спиной стояла дрожавшая в нервной лихорадке жена. Напрасно я уговаривал ее вернуться в квартиру, включил электрический свет.   На ступеньки порога прихожей вошли трое: милиционер в форме и двое в штатском.  

- Здесь квартира бывшего констебля Раудсеппа? - вежливо спросил милиционер.  

Мы с женой переглянулись. Значит не к нам. Ошиблись на один дом. Женатый на моей соученице по гимназии Жене Якобсон, Раудсепп жил по соседству в доме её родителей.   Несколько раз милиционер извинился за причиненное беспокойство и даже ни к месту и времени стал говорить в шутливом тоне:  

- А вы здорово крепко спите, пушкой не разбудишь! Мы несколько раз звонили, думали, что вы в Германию уехали...  

В ту же ночь на нашей Речной улице увезли жившего по соседству моего соученика по гимназии, служившего последние годы в милиции, Сашу Казане, удивительно спокойного, уравновешенного человека, про которого каждый мог сказать, что он мухи не обидит. Он пользовался всеобщим уважением, в обращении был мягок и вежлив, каждому старался помочь советом и делом.   Ночной визит снова взбудоражил нервы, вывел из душевного равновесия, наводил на печальные думы.   По дороге в редакцию встретил приехавшего из Принаровья жителя Князь села Григория Орлова, у которого по приезде в деревню всегда останавливался. Доверительно он сообщил, кого арестовали в Принаровье. В Скорятине - провизора А Нуута, в Верхнем селе бывших старшин Сыренецкой волости Е.Соловьева и И. Кясперова (первый в свое время был депутатом русской фракции Государственного собрания), в Князь селе учителя Ф. Беззаборкина, в Сыренце секретаря Союза Просветительных обществ А. Томасова, в Загривье - общ. деятелей А. Роома и Г. Силина, в Кондушах - И. Иванова, в Кукин-береге - А. Макарова и многих других..     


87. Свершилось ожидаемое...    

 

29 апреля 1941 года - памятный день на всю мою жизнь, ставший вехой на пороге 38-летия.  

Солнечный апрельский день с утра предвещал отличную погоду. Ни облачка. Чуть движется теплый южный ветер. На улице давно сухо. Сверкает в палисаднике изумрудная сирень. Настойчиво сквозь камни мостовой тянется вверх молодая трава. Весенней свежестью дышит месяц назад скинувшая ледяной покров широководная Нарова.  

У прибрежных жителей Нарвского форштадта готовы к навигации, привязанные к плотам ярко сверкающие свежевыкрашенной краской отремонтированные лодки. Моя небольшая лодка, купленная весной прошлого года у Дымковских, покачивается на приколе, готовая к походу в район Большого острова, где я давно облюбовал укромное место для закидывания донных удочек. Заготовил перемет и к нему крючки. Первый выезд на рыбную ловлю запланировал на майские праздники.   На велосипеде раньше обыкновенного выезжаю на работу. Заехал на рынок, купол свежую небольшую щуку и отвез её матери. Заодно договорился с ней, что вечером она придет к нам. С утра в редакции у всех отличное весеннее настроение. Комнаты залиты солнцем. Окна редакции выходят на южную сторону. Их распахнули. С городским шумом ворвалось майское тепло.   Подготовка первомайского номера закончена. Корректура прочитана, номер сверстан, после обеда последнее прочтение номера и его печатание, на следующий день номер поступит в продажу.   Быстро съездил домой на обед. Жена чувствует недомогание, у неё повышенная температура. На столе кислые щи, жареная салака с отварным картофелем. Есть почему-то не хочется. С трудом одолеваю щи, салаку отодвигаю в сторону.  

- Что такое, - вопрошает удивленная жена, - ты такой любитель рыбы и вдруг не хочешь, смотри не пожалей, когда её не будет...  

Позднее очень часто вспоминал замечание жены...  

Жалуясь на недомогание, жена легла в постель. Температура у нее подскочила до 38°. Просила на работе не задерживаться, никуда не заходить, сразу же возвращаться домой, тем более мы ждали прихода матери.   В редакции после обеда больше занимались посторонними разговорами, делились планами праздничного отдыха. Кельберг еще раз напомнил, что ждет от меня фоторепортаж о майском параде трудящихся Нарвы.   За окном послышался шум подъехавшей к дому автомашины. Почему-то она меня заинтересовала. Я выглянул наружу. У подъезда стояла открытая легковая машина, в которой никого не было. Не успев отойти от окна, увидел входящих в редакцию нарвитян Боровского и Вельдмана, о которых я раньше слышал, что они работают в органах НКВД. Они прошли мимо в кабинет Кельберга не поздоровавшись, хотя мы были знакомы. За ними плотно закрылись двери.   Остро кольнуло сердце. Почему-то подумал, что пришли за мной, чтобы арестовать. Сел за свой стол, взял "Правду", пытался что-то прочесть и не мог, - мысли устремились за дверь кабинета. Прошло не больше пяти минут. Из кабинета вышли Боровков и Вельдман. Минуя меня, направились к выходу. Вслед за ними не торопясь, шел Кельберг в моменты волнения или сильной озабоченности Кельберг до неприличия краснел. И на этот раз лицо его горело пунцовой краской.  

- За вами, Степан Владимирович, - негромко произнес он, но все находившиеся в редакции ясно расслышали тревожный тон редактора. Воцарилась короткая пауза. Всем стало как-то неловко за происходившее молчание.  

- Спасибо за все хорошее, что вы сделали для газеты. Никогда не забуду вашей полезной помощи, - с этими словами Кельберг крепко пожал мою руку.  

- Александр Александрович, очень прошу вас, - сказал я Кельбергу, - передать жене апрельскую зарплату... В прихожей стоит мой велосипед, нельзя ли с кем-нибудь отправить его домой...  

- Не беспокойтесь, все будет сделано.  

На этом мы распрощались. С тех пор я Кельберга больше не видел.  

На лестнице меня поджидали чекисты, предъявившие ордер на арест. 

 - Нельзя ли мне хотя бы на короткое время вернуться домой, попрощаться с женой, она в настоящее время больна, лежит в постели, - обратился я к ним.  

- А почему бы и нет, - скороговоркой ответил Боровков, - машина ждет внизу, мы поедем на квартиру, увидитесь с женой, заберете вещи...  

У наружных дверей стоял шофер. Боровков сел рядом с шофером, со мной - Вельман. Завернули на Вышгородскую улицу. В то время возвращались с работы, многие заходили в магазины приобрести на праздник продукты. Оживленно было на главной улице города. Встречались многочисленные знакомые, для которых не являлось секретом, почему я сижу в машине в обществе работников НКВД. Каждый понимал и, вероятно, про себя говорил: "Еще одна жертва в серии массовых арестов!"...  

Быстро доехали до Речной улицы. Решил звонком не беспокоить жену, поэтому дверь открыл собственным ключом. Вошли в кабинет, служивший одновременно и гостиной. В спальню вошел один, Боровков и Вельман занялись рассматриванием лежавших на столе альбомов.   Увидев мое растерянное лицо, жена сразу же соскочила с постели и, не понимая в чем дело, в испуге спросила:  

- Что-нибудь случилось? Чем ты встревожен?  

- Да ничего особенного, - с трудом процедил я сквозь зубы, - пришли за мной, арестовали... Свершилось ожидаемое...  

- Кто? Ну говори, не терзай, - с этими словами она быстро накинула на себя халат и устремилась в кабинет.   Боровков и Вельман молча встали и поклонились. Жена их знала, с Боровковым была лично знакома.   Обыск начался с библиотеки. Поверхностно листались книги русских классиков, более внимательно просматривались русские зарубежные издания. Обратили внимание на лежавшую на письменном столе небольшую книжку, не помню автора и её название, взятую незадолго до ареста из русской городской библиотеки. В ней рассказывалось о деятельности существовавших в дореволюционной России различных партийных группировках, их программах, - социалистов, кадетов, эсеров, анархистов и т.д., их главарях.  

- Откуда эта книга, - спросил листавший её Вельман.  

- Обратите внимание на штамп, - ответил я, - взята на прочтение из библиотеки.  

- А что вас в ней заинтересовало, неужели принадлежите к одной из указанных политических партий?...  

- Я думаю, что вы не станете делать вывод о том, что я являюсь убийцей только на том основании, что у меня имеется книжка о похождениях французского вампира Ландрю, на совести которого десятки убитых им женщин, - с этими словами я достал из шкафа брошюру из серии приключенческих рассказов и протянул ему.   Вельман пропустил мимо ушей мое колкое замечание, а библиотечную книжку положил к себе в портфель.   Потребовали открыть ящики письменного стола, заглянули в платяной шкаф. На глаза попались два фотографических аппарата.  

- Чьи они?...  

Я не успел ответить, хотел сказать, что один мой, другой жены, как она вклинилась в наш разговор:  

- Немецкий "Вальдакс" мой, а этот старенький, допотопный, снимающий пластинками, подарил мужу брат.  

В спальню не зашили. Уселись в кресла и стали рассматривать фотографии, наклеенные в альбомы, - актеров, театральные сцены, группы актеров, святогорские снимки, заснятые мною виды Принаровья и Причудья. Можно было подумать, что за нашим круглым столом, удобно расположившись в мягких креслах, сидели не представители НКВД, явившиеся меня арестовать, а хорошие друзья-гости, с удовольствием рассматривающие многочисленные фотографии, на которых отыскивались лица общих знакомых, события, факты, случаи из жизни Нарвы, курорта Усть - Нарвы, деревень Принаровья и Причудья. Пояснения давать не приходилось, под каждой фотографией имелась соответствующая надпись, дата. Вельман не сдержался, по моему адресу отпустил комплимент:  

- Как все интересно, обстоятельно сделано, со вкусом...  

- Прошу этот снимок изъять из альбома - неожиданно произнес Боровков, тронув пальцем на фотографию общей группы деятелей Союза Русских просветительных и Благотворительных обществ в Эстонии. Снимались осенью 1939 года в Таллине, когда руководство союза отмечало мое десятилетие в должности инструктора внешкольного образования. На фотографии - председатель правления д-р М.В. Горбачев, секретарь А.А.Булатов, деятели Союза - д-р Г.Э. Модеров, С.А. Горбачев, Е.И. Гильдербрант, П.А. Богданов, мой коллега-инструктор Печерского края Б.К. Семенов и многие другие, разделившие со мной радость юбилейной даты.  

Боровкова заинтересовали две личности на снимке, о которых он меня спросил, это А.А.Булатов и П.А. Богданов. Между прочим, оба они в то время находились в заключении.  

- Не хотелось бы отрывать, испортим альбом и фотографию, - сказал я.

Но   Боровков был неумолим и требовал свое.   Осторожно с помощью скальпеля, я отодрал фотографию и отдал её Боровкову.  

- Ну-с, пора собираться! Возьмите с собой самое необходимое, уложите в пакет, или лучше в небольшой чемодан, - поднимаясь, сказал Вельман.  

- Таня, принеси чемодан с вещами, он под кроватью...  

Чекисты переглянулись. Видимо их удивила такая предусмотрительность.  

- Вы что же предполагали, что будете арестованы? - спросил Боровков.  

- Конечно! Почему я должен быть исключением.

В городе, не считая всяких полицейских, военных, пограничников, кайтселитчиков лишились свободы почти все русские общественные деятели.  

Подумал и тут же забыл оставить дома кошелек, в котором находилось 250 рублей и наручные часы. Позднее не раз об этом сожалел. Прощание с женой было непродолжительным, но тяжелым.  

- Я никогда тебя не забуду, да хранит тебя Бог, - еле слышно произнесла она и впала в истерику.  

Вышли на залитую солнцем Речную улицу. Жена стояла на крыльце, опираясь всем телом на косяк двери. Шофер предусмотрительно открыл дверцу машины. На короткое время я задержался. Хотелось надолго запечатлеть в памяти полноводную весеннюю Нарову, её синеватую с зеленым отливом воду, настойчиво плескавшуюся о деревянные мостки вокруг привязанных лодок, на черно-землистый невысокий берег с молодыми побегами весенней поросли...  

Полной грудью дышала красавица река ароматами пробуждающейся природы. Сновали неугомонные ласточки, предвещая хорошую погоду. Проплыл вниз по течению белоснежный пароход "Павел"...   Вот когда хотелось оставаться на свободе, ощущать жизнь, быть пленником природы, а не тех, кто уготовил неволю своим якобы политическим противникам.   По дороге стало жарко и я снял шляпу и пальто. Около пяти часов дня подъехали к ярко освещенному солнечными лучами зданию почтамта. Не задерживаясь, поднялись наверх по знакомой мне по январскому визиту лестнице. Прошли в кабинет начальника Нарвского отдела НКВД Шкуренкова.  

- Товарищ начальник, докладываю. Задание выполнено. Арестованный Рацевич доставлен, - по военному отрапортовал Вельман     


88. В тюрьме на Вестервальской ул.    

 

О начальнике Нарвского отдела НКВД Шкуренкове, еще до своего ареста, я слышал как о черством, нелюбезном и даже грубом в обращении со всеми и, в особенности, с просителями и ходоками арестованных родственников и близких людей.   Перешагнув порог кабинета, я впервые увидел Шкуренкова, сидевшего за большим письменным столом.   "Так вот он каков, этот гроза врагов Советской власти, всесильный в городе чекист, при упоминании имени которого людей обуревает страх и трепет" - подумал я, стараясь вглядеться в его черты лица, узнать, что скрывается во взгляде его холодных, мертвящих глаз... Нас отделяло друг от друга порядочное расстояние длинной комнаты. Я так и остался стоять, без приглашения сесть, около входной двери с чемоданом в руке, с переброшенным через плечо демисезонным пальто.  

Задав несколько малозначащих вопросов из моей биографии и сверив ответы с записями в деле, Шкуренков встал из-за стола и перешел к окну. Закурил, спичку бросил на пол. Долго разглядывал в окно военное поле, служившее продолжением Почтамтской улицы.   Обратил внимание на его квадратную фигуру, небольшой рост, вросшую в широкие плечи крупную голову. Карикатурно, по-опереточному, выглядели на его коротких ногах широкие галифе, заправленные в ярко начищенные хромовые сапоги. В глаза он старался не смотреть, избегал прямого взгляда, говорил быстро, предпочитая самому отвечать на задаваемые вопросы, не ждать ответа у спрашиваемого.  

- Так, значит, работали в политической полиции?!.. Очень хорошо! Продавали тех, кто действовал против эстонских буржуев!.. Почему молчите?.. Сказать нечего, правда глаза колет...  

Шкуренков не дал мне сказать ни слова в свое оправдание.  

- Молчите, - закричал он на меня, когда я пытался возразить, - в тюрьме сознаетесь, а нет, так заставим рассказать о жертвах белого террора.  

- Никогда я на службе в политической полиции не состоял, осведомителем тоже не был, - с трудом смог бросить фразу в потоке словоизвержения Шкуренкова  

- Хорошо, поговорим о "Святогоре",- как ни в чем не бывало, моментально переключился на другую тему Шкуренков, - наверное, не забыли такую организацию?.. Осиное гнездо махровых монархистов, свивших себе пристанище в русском клубе. Нам известна ваша роль в этом богоспасаемом учреждении, которое занималось агитацией против советской власти... Или тоже станете отрицать свою вину?!.. Дескать, моя хата с краю, я ничего не знаю... Зато мы хорошо знаем, какая оголтелая пропаганда велась среди святогорцев за восстановление в России царского режима... И как помогала отпетым контрреволюционерам газета "Старый Нарвский листок", в которой вы с Грюнтелем писали антисоветские пасквили!..  

Возражать Шкуренкову, в пылу раздражения и злобы говорившего сплошную нелепицу, было бесполезно и бессмысленно. Я молчал и не отводил своего взора с его возбужденного лица, которое покрылось красными пятнами.  

- Небось, молчите?!.. И правильно делаете!.. Будете врать, хуже себе навредите! Мы боремся за правду, беспощадны с теми, кто идет против нас, но простим тех, кто чистосердечно раскаивается и помогает Советской власти разоблачить скрытых врагов, - Шкуренков замолчал, как-то вопросительно на меня посмотрев.  

- Разрешите обратиться с просьбой, - с этими словами я без разрешения подошел к стоявшему около окна стулу и положил на него чемодан, пальто и шляпу, - хочется в последний раз увидеться с престарелой матерью, вероятно, мне больше никогда не придется с ней встретиться...  

- Отчего нет, конечно можно! Сейчас вас отведут в тюрьму, там получите свидание...  

По звонку пришел милиционер.  

- Отведите его, - сказал Шкуренков, - передав милиционеру папку с моим делом.  

Шли пешком по мостовой, я впереди, сзади милиционер. Встречались знакомые, едва заметным кивком выражавшие сочувствие. Никто не рисковал о чем-либо спросить, что-нибудь узнать, каждому и без того было понятно, да и кому хотелось подвергать себя риску иметь неприятности за неуместное любопытство. Вышли на Вестервальскую улицу. Дворники занимались предпраздничной уборкой. К домам прикреплялись первомайские лозунги и плакаты. Впервые Нарва открыто праздновала Международный день солидарности трудящихся.   Наискосок Владимирской церкви, что на углу Широкой и Вестервальской улиц - обветшалое, с облупившейся штукатуркой каменное одноэтажное здание, длинное с высокой крышей - тюрьма.. Вход в тюрьму со стороны Широкой улицы. Когда-то здесь была казарма, в тридцатых годах переделанная под места заключения. Не один раз, проходя мимо по Вестервальской улице, я обращал внимание на заделанные решетками окна, сквозь которые можно было различить длинный коридор, охраняемый тюремщиками. Камеры выходили на другую, южную сторону, где находился небольшой двор с высокой каменной стеной, за которой виднелась Шведско-Финская церковь, окруженная палисадником.   Имелась в Нарве и еще одна тюрьма - это двухэтажное небольшое здание из красного кирпича на Кренгольме, уцелевшее после войны и переделанное под конторы.  

В седьмом часу вечера я переступил порог тюрьмы. Стража в форме НКВД. Только русская речь. Становлюсь в очередь с арестованными, которых привели раньше. Ни одного знакомого, все эстонцы, по внешнему виду крестьяне с хуторов, по-видимому, из района Йыхве. Чекисты в затруднении, не могут с ними объясниться, не зная эстонского языка. Эстонцы не понимают по-русски.   Очередь доходит до меня. Предлагают открыть чемодан. Тщательно прощупывают каждую вещь, откладывают в сторону иголку, нитки, ножницы, бритвенный прибор.   - В тюрьме не разрешается иметь при себе такие вещи!..  

К чемодану привязали бирку с моей фамилией.  

- С собой в камеру возьмите мыло, зубную щетку, полотенце, остальное сдайте на хранение. А теперь снимите часы и золотое обручальное кольцо.  

Долго и безуспешно пытаюсь снять кольцо. По-видимому, такие случаи в тюрьме часты, в углу на табуретке стоит таз с водой и мылом, куда меня подводит тюремщик.  

- Намыливай, как следует, тогда сразу слезет, - приказывает он.  

Обыскивает карманы костюма, извлекая кошелек с 250 рублями. Получаю расписку такого содержания:   "Получено от Рацевича Степана Владимировича 29 апреля 1941 года на хранение 250 рублей". Далее следовала неразборчивая подпись. Кто принял деньги, какое учреждение или организация, - в расписке сказано не было. Прошу выдать расписку на отобранные часы и золотое кольцо.  

- Получите позже... Принесут в камеру!  

Как и следовало ожидать, меня обманули, как и многих других, у которых при аресте были изъяты ценности. Напрасно несколько раз заявлял тюремному руководству об этом. Ни я, ни никто другой расписок не получили. По освобождении из заключения в 1947 году не смог найти концов, куда девались часы и кольцо.  

Судьба моих 250 рублей оказалась не менее драматичной, хотя имелась расписка, по существу оказавшаяся филькиной грамотой. В Таллинской тюрьме, куда меня отправили через неделю, удалось дважды из тюремного ларька выписать на 5 рублей продуктов (сахар, масло, белый хлеб, колбасу). И это все. Позднее, в Кировской тюрьме, в лагере мне официально заявили, что на моем счету никаких денег нет. Тюремная администрация улыбалась, когда я предъявлял расписку.   В 1955 году, когда меня реабилитировали, снова возбудил ходатайство перед прокуратурой СССР о возвращении денег, часов и кольца. Добиться их получения не смог.  

Приказывают донага раздеться. Происходит унизительный осмотр всего тела с головы до ног, со всякого рода приседаниями, выгибанием туловища назад и вперед, опусканием и подниманием рук, причем все это сопровождается покрикиванием, понуканием делать быстро и не задерживаться.   Также торопят одеваться. Из-за дверей в прихожую слышны голоса: привели новую партию арестованных.   Надзиратель отводит меня в полутемную коморку, где орудует парикмахер. Ему нет дела, что машинка рвет волосы, быстрота - основное задание. Арестованных много, он один, все поступающие в тюрьму обязаны пройти санобработку, лишиться волос.  

От парикмахера меня ведут в камеру. Пусто, никого. Массивные железные решетки закрывают два больших окна, с наружной стороны заделанных деревянными козырьками. От этого в камере полумрак. Тоненькая полоска голубого неба едва просвечивается сквозь щель верхней части козырька. Площадь камеры более 20 квадратных метров. Вдоль стен сплошные деревянные нары с потемневшими от времени досками с клоповыми следами. Никаких постельных принадлежностей. Большая кованая железная дверь с открывающимся наружу окошечком для передач и "глазком" для надзирателя. Стола нет. У дверей табурет с бачком воды и прикрепленной цепью металлической кружкой. По другую сторону прикрытая деревянной крышкой "параша". Выбрал себе место на нарах вблизи окна, матрацем стало пальто, вместо подушки свернул пиджак, в который завернул мыло, зубную щетку, зубной порошок, полотенце, запасные носки. Попробовал лечь. Вспомнилась домашняя постель, заболела спина. Поднялся и стал прогуливаться по камере, благо места свободного было сколько угодно.  

В коридоре стало шумно, слышались голоса надзирателей, разводивших арестованных по камерам. Я все время был в ожидании, что откроется дверь и придет "пополнение". Но дверь не открывалась.   Отчаянно шумели тяжелые засовы, скрежетали внутренние замки дверей соседних камер. Мою камеру обходили мимо. Мелькнула мысль, что я попал в одиночку, но, поразмыслив, пришел к выводу, что одиночная камера не может быть такой большой и едва ли при такой массовости арестов в Нарве и окрестностях тюремная администрация позволит себе роскошь держать одного арестованного в камере.  

Стало смеркаться. Прилег на нары. Уснуть, конечно, не мог. Прислушивался к тому, что происходит в коридоре. И вот, наконец-то, дошла очередь и до моей камеры. Один за другим стали появляться постояльцы - констебли, пограничники, офицеры, купцы, промышленники, служащие, люди разных профессий и званий, эстонцы и русские. К утру набралось более 60-ти человек. Всю ночь напролет никто не спал. Встречались друзья, знакомые, обменивались первыми тюремными впечатлениями. Каждый со всеми подробностями рассказывал, как его арестовывали, о своем визите к Шкуренкову, с предъявленным обвинением. Эстонская речь перемешивалась с русской. За дымом курящих едва пробивался свет крохотной электрической лампочки, ввинченной под самым потолком. Часто открывалось окошко в дверях и дежурный надзиратель требовал разговаривать потише, ссылаясь на тюремный режим. Никто не обращал на него внимания, говорили все, расположившись на нарах, около окон большими и малыми группами. Некоторые пытались уснуть, но ничего не получалось. Лишь под утро, когда начало светать, усталость взяла свое, все с трудом втиснулись на нары. Раздался тяжелый храп...  

По соседству со мной лежал на нарах Платон Павлович Переплетчиков, управляющий дворовым хозяйством Льнопрядильной мануфактуры. Большой общественный деятель, член правления спортивного общества "Нарвский теннис-хоккей клуб", церковник, председатель правления общества оказания помощи заключенным. Не удивляйся, читатель! При буржуазном строе существовала подобная филантропическая организация, заботившаяся о нуждах заключенных, независимо от того политическими они были или уголовными. В большие праздники, на Рождество и Пасху в тюрьму доставлялись подарки (теплое белье, шерстяные вещи, продукты, сладости, канцелярские товары) и в торжественной обстановке в присутствии всех заключенных, после богослужения, происходила раздача подарков.  

- Мне, как председателю общества, - сказал Платон Платонович, - часто приходилось участвовать в этом необычном событии.

Со слезами на глазах заключенные подходили за подарками, с дрожью в голосе благодарили. На их бледных лицах можно было прочесть крохотное счастье обездоленных, о которых забыли на воле...  

- Вспомнит ли кто теперь о нас, - не без иронии спросил я.  - Кому теперь вспоминать?! Ведь организации, такой полезной, нужной больше не существует...

Печально сознавать, что даже самые близкие родные не могут дознаться, где находятся арестованные, живы ли они, либо куда вывезены, осуждены ли или находятся под следствием... По какому праву все это скрывается, хранится в тайне? Такое беззаконие вызывает только озлобленность, недоверие тех, кто с утра до вечера обивает пороги учреждений в надежде услышать что-нибудь про арестованного отца, брата, сына, мужа...  

За разговором погрузились в тяжелый сон. Духота была неимоверная. Не хватало воздуха. Спали в страшной тесноте, поворачивались с трудом. Сон продолжался не более двух-трех часов. Пронзительный, острый свисток, раздавшийся в тюремном коридоре, звал к подъему. Было шесть часов утра. Ни один с нар не поднялся. Большинство продолжало спать. Уснуть я больше не мог, остался лежать, решил наблюдать за тем, что будет дальше.   Открылось окошечко. Показалась физиономия надзирателя.  

- Не слышали свистка?! А ну все вставать! Не на курорт приехали, - с этими словами тюремный страж бросил в камеру две метлы, - быстро убрать мусор, подмести пол под нарами, потом дам ведро с водой и тряпками, вымоете пол...  

Захлопнулось окно. Камера по-прежнему пребывала в глубоком сне. Храп раздавался отовсюду.   Вероятно прошло не более десяти минут, как послышался шум открываемого замка и в камеру вошли двое надзирателей. У одного в руках было ведро с водой и рваные гимнастерки, заменявшие половые тряпки.  

- Забастовку решили организовать? Номер не пройдет, - заорал надзиратель с двумя белыми лычками на красных погонах, - сейчас же поднимайтесь контрики, а нет, так с сегодняшнего дня переведу всю камеру на карцерный режим.  

Он быстро направился к нарам и стал бесцеремонно дергать за ноги оставшихся в лежачем положении. Ни один не слез с нар. Курящие закурили, камера наполнилась табачным дымом.  

- Через пятнадцать минут вернусь. Если грязь останется не убранной, пеняйте на себя.  

- Сам убирай! - послышался с нар чей-то голос вслед уходившим надзирателям  

По-моему окрик с места надзиратели не могли не услышать, но сделали вид, будто он к ним не относится.   Камера загалдела, возникли оживленные споры, стоит ли приступать к уборке. Большинство высказалось против. Слово взял Переплетчиков. Сперва на русском, потом на эстонском языках он спокойно и вразумительно стал доказывать, что отказом подчиняться тюремному режиму мы ничего хорошего не добьемся, своей правоты не докажем.  

- Постарайтесь понять, нам здесь находиться не один и не два дня, а может быть неделю или больше. Кому будет приятно видеть вокруг себя такую грязь? Условимся впредь соблюдать в камере чистоту и порядок. Обращаюсь к курящим. Пепельниц у нас нет и не будет, так пусть их заменит миска на подоконнике. Впредь никто ничего не бросает на пол. Договорились?!..  

В ответ послышались робкие голоса одобрения.  

- Итак, начинаем! Степан Владимирович, - обратился Переплетчиков ко мне, - бери в руки метлу, другую возьму я, приступаем к уборке, - с этими словами он скинул пиджак и остался в белой сорочке.  

Тут я невольно обратил внимание на чрезмерную полноту Платона Павловича. Его большой живот выпирал из туго обтянутых брюк, мешал нагибаться. По всему было видно, подметать при такой комплектности не так то легко. С нар соскочили несколько молодых эстонцев, отобрали у нас метлы и принялись за уборку. Работа у них спорилась, через короткое время пол был подметен и вымыт. К семи часам, когда нас вывели на оправку в уборную, камера имела опрятный вид.  

Утренний завтрак состоял из черпака черного кофе, двух кусочков пиленого сахара и пайки черного хлеба, весом в 400 грамм. Есть не хотелось, мучила жажда. Все набросились на горячий кофейный суррогат. По настоянию тюремного надзирателя после завтрака приступили к выборам тюремного старосты. Единогласно избрали П. Переплетчикова, который от имени всех просил вывести на прогулку.  

- Сам решить этот вопрос не могу, просьбу предам корпусному начальнику.  

Через некоторое время в камеру пришел молодцеватого вида, одетый как говорится с иголочки, молодой офицер, не из нарвитян, по-видимому, приезжий, поинтересовался, какие имеются претензии к тюремной администрации. Вся камера сразу же зашумела десятками голосов, требуя прогулку.  

- Не все сразу, пусть говорит староста камеры.  

- Не хватает воздуха, - заговорил Переплетчиков, - задыхаемся, форточки маленькие, большинство курящие, невозможно день и ночь дышать дымом и испарениями такого количества людей, просим вывести на прогулку.  

- В нашей тюрьме вы временные, со дня на день в ожидании отправки в Таллин. Этапники не пользуются правом прогулки. Вашу просьбу я передам начальнику тюрьмы. Какие еще будут вопросы?  

- На допросе начальник Нарвского отдела НКВД Шкуренков, - сказал я, - разрешил свидание с матерью. Когда я её увижу?  

Вслед за мной заговорили многие, арестованные на улице, в учреждении, просили карандаш и бумагу, чтобы сообщить родным о своем пребывании в тюрьме, о присылке белья, самых необходимых вещей. Задавали вопросы, на каком основании без предъявления соответствующего ордера происходил арест, сколько времени предстоит оставаться в Нарве, когда начнут вызывать на допрос и сколько времени ждать квитанций на отобранные ценные вещи, можно ли на отданные на хранение деньги выписывать продукты.   Офицер старательно записывал вопросы в блокнот и обещал вскоре придти с ответами. Его мы больше не видели. На прогулку нас не вывели, квитанции на отобранные часы и кольца так и не выдали, никто не смог сообщить о себе домой, и получить передачу с необходимыми вещами.  

С каждым часом настроение падало, мы понимали, что не сможем добиться элементарных человеческих прав, что у нас попросту украли ценные вещи и взывать к справедливости и добропорядочности бесполезно.  

Эстонцы образовали отдельную группу, на нарах лежали вместе, сторонились русских и старались разговаривать только на родном языке. Нас, русских, в камере было меньше, чем эстонцев. Отыскались знакомые, друзья: учитель А.К. Пробст, нарвские купцы М. Тимофеев, А. Мяги, принаровцы - бывшие старшины Сыренецкой волости Е. Соловьев, И. Касперов, И. Парма с которыми в бытность работы инструктором, приходилось часто встречаться и иметь дело.  

Принесли обед. Кислые щи с запахом невидимой рыбы, на второе - жидкая пшенная каша, сваренная на воде, без намека на масло или жир. Щи ели охотно, каждый ощущал голодное состояние, зато к каше почти никто не притронулся, её вылили в парашу.   Ошиблись, думая, что в праздник 1 мая получим лучший паек. Опять те же кислые щи и та же пшенная каша. Зато усилился режим. Утром и вечером происходила проверка, а накануне устроили тщательный обыск в камере, во время которого всех вывели в коридор. Перетряхнули каждую тряпку, поднимали все доски нар.   У кого-то из эстонцев нашли запрятанный между нар огрызок химического карандаша. Надзиратели безуспешно пытались выяснить, кто его владелец, никто не сознался.  

Утром 1 мая с теплом яркого солнечного дня в камеру ворвалось щебетание каких то птичек, угнездившихся на старых липах в церковном палисаднике Шведско-Финской кирхи. В обеденную пору, около двенадцати часов, когда надзиратель разливал по мискам кислые щи, со стороны Петровской площади послышались крики толпы, участников первомайской демонстрации, пение популярных советских песен: "Широка страна моя родная", "Катюша" и др., марши духового оркестра. Целый день до позднего вечера где-то играла музыка, раздавались звуки гармошек и баянов, мимо тюрьмы проходили пьяные, истошно оравшие русские песни...  

Миновали майские праздники. Ничего не изменилось в нашем безрадостном положении. Передач не получали. Извне вестей не поступало, потому что новых арестованных не было. Все обросли щетиной, имели безобразный, неопрятный вид. Ещё неделю назад белые сорочки стали теперь серого цвета. У всех мятые пиджаки, гармошкой смятые брюки. Никого никуда не вызывали. В чтении книг было отказано на том основании, что якобы в тюрьме библиотека отсутствует. Эту ложь опроверг Переплетчиков, который от имени камеры просил надзирателя принести книги.  - Этого не может быть! Еще совсем недавно я сам проверял состояние библиотеки, она находилась в образцовом порядке!   Значительно позднее, когда мы набрались опыта тюремной жизни, узнали, что по правилам, существующим в советских тюрьмах, подследственные лишены права пользоваться книгами тюремной библиотеки. Ни под каким видом в камере не разрешается чтение газет и журналов.    

 

89. Прощай, Нарва!    

 

5 мая, как обычно, в 10 часов вечера прозвучал сигнал отбоя. Не спеша, стали укладываться на покой. Я долго не мог уснуть, ворочался сбоку набок, вспоминал родных, близких, друзей, пытался проанализировать свое настоящее положение, выяснить, в чем причина, за что меня арестовали, в чем моя вина перед Советской властью, неужели я таков, что должен быть изолирован от советского общества. Пришел к выводу, что я один из многих, попавших как "кур во щи", жертва очередной компании-чистки молодой Советской республики от буржуазного элемента. Припомнился учиненный Шкуренковым допрос, нелепое и бездоказательное обвинение о моей причастности к политической полиции.   "Пусть говорят, обвиняют, - думал я, - ведь это стопроцентная ложь, ни на чем не основанная, высосанная из пальца. Требуются подтверждения, доказательства, свидетели, а их нет и быть не может... Шкуренков напомнил про "Святогор". У всех нарвитян эта организация была на виду. Они хорошо помнят и могут подтвердить на суде, с каким материалом мы выступали на литературных четвергах, какие проводились лекции, что представляли из себя популярные в Нарве "воскресники". Ведь "Святогор", наперекор шептунам справа и слева и некоторым антисоветски настроенным кругам русского общества, - возражать не приходится, были и такие, - открыто пропагандировал лучшие образцы советской поэзии и литературы"...  

Вероятно, после двенадцати часов я задремал и вскоре проснулся от происходившего в коридоре шума... сразу подумал, что готовится этап. Разбудил Переплетчикова. Он спал таким крепким сном, что с трудом поднял голову, и долгое время никак не мог понять, где он и почему его разбудили.  

Соскочив с нар, я на цыпочках подошел к двери и встал так, чтобы надзиратель в глазок меня не заметил. В коридоре происходило какое-то движение людей, причем говорили вполголоса, не разобрать о чем. Раздавались звуки где-то часто открывавшихся дверей. Отчетливо различался шум работавших поблизости автомобильных моторов. Обо всем услышанном рассказал Переплетчикову, а он, не успев ничего вразумительного ответить, снова крепко заснул.  

Лежа на нарах, я бодрствовал и с нетерпением ждал, что произойдет дальше. Прошло очень немного времени, как наступившую в коридоре тишину прорезал оглушительный свисток, за ним другой, третий. Одновременно открылось окошко, в которое просунулось туловище надзирателя.  

- Подъем всей камере! Быстро собраться с вещами! Приготовиться на выход!..   Мое предположение оказалось правильным. Готовился этап. Одновременно со сбором незамысловатых вещей в камере происходили горячие споры о том, куда нас эпатируют. Высказывалось два варианта: в Таллин, или же в Ленинград, если на восток, то из Ленинграда куда-нибудь дальше, вглубь Советского Союза.   Эстонцы старательно убеждали, что мы едем в Таллин. Там нас осудят и срок станем отбывать в Харку или в Вазалемма. Среди русских существовало другое предположение, основанное на слухах, будто почти всех политических заключенных в Эстонии не оставляют, сразу же отправляют через Ленинград дальше. По существу никто толком ничего не знал. Предполагаемое выдавали за действительное, получались так называемые тюремные "параши" - слухи, которые впоследствии оказывались мыльными пузырями.  

Из камеры вышли в коридор, парами направились в то самое помещение, где еще недавно нас обыскивали и принимали от нас вещи на хранение. По привязанным биркам на чемоданах вызывали их владельцев. Получив свой чемодан, что меня вызывают второй раз. Каково было мое удивление получить еще порядочного размера мягкий пакет, завернутый в плотную бумагу. Рукой жены была написана бирка. На ощупь определил, что в пакете находилось одеяло, белье. Как удалось жене принести вещи в тюрьму? Вероятно не без помощи и содействия двоюродных братьев жены Михаила и Алексея Трутневых, состоявших в то время в органах НКВД.  

Светало. Улица была освещена вылезшим из-за густой кроны деревьев Темного сада чуть красноватым огромным диском майского солнца. С той стороны доносится веселое птичье щебетанье... Каждый из нас после недельного пребывания в вонючей, душной камере полной грудью вбирал в себя свежий воздух. Дышал как выловленная рыба, жадно, с остервенением. Но долго наслаждаться бирюзовым небом, вдыхать аромат весеннего утра, созерцать его прелесть стража не позволила.  

- Быстро, по одному, заходить в автобус! Не оглядываться по сторонам! - кричали конвоиры, вооруженные автоматами, толкавшие каждого из нас в машину. Всех шестьдесят человек с вещами, а у некоторых было по два чемодана, запихали в один автобус. При посадке никого посторонних вокруг не было, вероятно перекрыли Вестервальскую и Широкую улицы. Ехали мимо гимназии, свернули на Ровяную улицу, потом на Вестервальскую через Петровскую площадь по Иоальской улице на железнодорожный вокзал. По дороге встречались одинокие прохожие, но никто особого внимания к нам не проявлял, по-видимому, не догадывались, что везут арестованных.  

Подъезжая к вокзалу, увидели стоявший у перрона поезд. Все старались разглядеть, с какой стороны прицеплен паровоз, чтобы определить, куда нас повезут. Паровоз был подцеплен в сторону Таллина. Вслед за багажным и почтовым вагонами следовал "столыпинский" вагон, предназначенный для перевозки арестованных. Автобус подъехал к перрону, оцепленному возле нашего вагона вооруженной охраной. Каждого вызывали по списку, проверяя фамилию, имя, отчество, год рождения. После сверки бегом направляли в вагон. Поднимаясь на его ступеньки, я обратил внимание, что на противоположной стороне перрона стояла большая толпа людей, сдерживаемая несколькими милиционерами. Надо думать, что это были родственники арестованных, каким-то образом узнавших об этапе. Слышались крики: "Не падайте духом! Мы всегда помним вас! Скоро вернетесь домой!"...  

До начала 90-х годов прошлого, ХIХ века, заключенных в царской России возили в вагонах-теплушках с прорезанными в стенках окнами, заделанными решетками.   Вспоминается картина известного русского художника Н.А. Ярошенко - "Всюду жизнь", написанную в конце 80-х годов. Остановился поезд, вагон-теплушка. В зарешеченном окне лица арестантов. Среди них ребенок, который кормит из окна голубей. В глубине силуэт заключенного. За решеткой простые, сильные люди с добрыми лицами, они радуются свободным птицам и невольно им завидуют...  

После революции 1905 года при министре внутренних дел Столыпине решили, что так возить арестантов, на виду у всего честного народа нельзя, их и в дороге, как и в тюрьме, следует строго изолировать. Появились тюрьмы на колесах, так называемые столыпинские вагоны, оборудованные по всем правилам строгого тюремного режима, сохранившегося до наших дней.  

Столыпинский вагон в какой-то степени напоминает современный купейный вагон. Во всю длину коридор с обычными окнами, изнутри заделанными массивными решетками. По другую сторону коридора купе-камеры, у которых вместо дверей тяжелые решетки, позволяющие страже внимательно наблюдать за действиями арестованных и слушать, о чем они говорят. Под самым потолком вделаны крохотные оконца с решетками, сквозь которые с трудом пробивается свет.  

В таком вагоне я впервые совершил переезд в столицу республики. В купе натолкали 14 человек. Кто оказался впереди, и были поэнергичнее, захватили лучшие места на верхних полках. Я оказался среди тех, кому не удалось даже сесть на нижних полках. Мы вынуждены были впритык друг к другу сесть на пол. Изнывал от духоты и жажды, в особенности те, кто находились наверху. Конвоиры не успевали подносить воду. Неохотно выводили в уборную. Выбираться из купе было нелегко и сложно. За час до прибытия в Таллин старший по вагону объявил, что питьевая вода кончилась. Мучила не только жажда. От неподвижного сидения столько часов задубели суставы ног, болела спина, безумно хотелось встать, выпрямиться, сделать хотя бы пару шагов. Лица покрылись потом. Все были настолько замучены, что молчали, терпеливо ждали, когда, наконец, приедем до места назначения.  

После семичасового терзания в пути, состав прибыл в Таллин. Радость сменилась новой печалью, - "скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается"...   Вагон отцепили, долго гоняли по запасным путям, наконец остановились и в течение двух часов к нам никто не приближался. Стража покинула вагон. Вероятно, охрана находилась снаружи. Воцарилась глубокая тишина. С верхних полок, где лежали по двое раздался храп. Нам, сидевшим на полу и вздремнуть не удалось, некуда было преклонить голову. Отупевшие, в состоянии полной апатии и болезненного ожидания мы думали об одном: скорее бы в тюрьму, хуже там не будет, только бы выбраться из этой клетки. Тюремная камера рисовалась местом обетованным...  

- За нами приехали "черные вороны", - раздался радостный голос лежащего на третьей полке молодого эстонца, разглядевшего их через узкое верхнее окошко.  

В вагон стали заходить надзиратели, открывали решетчатую железную дверь и по одному выводили наружу. До нас, сидевших в середине вагона, очередь наступила через час, а то и больше. Автомашины подходили почти вплотную к ступенькам вагона.   О "черных воронках" приходилось слышать много нелестного, но что они из себя представляли, я не имел понятия. Наглухо закрытый темный фургон вороного света, без окон, с одной дверью, за которой два сиденья для двух конвоиров. Внутренняя дверь в узкий крохотный коридор, по двум сторонам которого шесть коморок, каждая размером около метра, шириной и того меньше, с фанерной дверью. У стенки сиденье.  

В "черном воронке", рассчитанном на 6 арестованных, кромешная тьма. Дверь за мной закрывается на засов. Ничего не вижу, на ощупь нахожу прикрепленное к задней стенки сиденье. С трудом поворачиваюсь, стенки сдавливают со всех сторон, сажусь. Вещи кладу на колени. Встать уже не могу. Стало невыносимо душно, нет притока свежего воздуха, дышишь собственными испарениями. Создавалось впечатление, что находишься в душегубке, в которой суждено задохнуться...  

Да, нестерпимо трудные часы пережили мы в "столыпинском" вагоне, но это, оказывается, были ещё цветочки, а вот теперь "попали из огня, да в полымя"...  

Ехали быстро, на ухабах и при переездах через рельсовые пути так подбрасывало, что голова ударялась в потолок. Наконец, остановились. Слышно было, как открываются тяжелые ворота, малым ходом машина прошла дальше и снова остановилась.  

Конвоиры открыли двери. Не дожидаясь приглашения выходить, пробкой вылетали на свежий воздух, жадно вбирая его в размягченные легкие. Над головой кучистые облака, ярко синее небо, объятое майским солнцем. До чего в тот момент мы чувствовали себя счастливыми. Конвоиры приказали тут же сесть и никуда не уходить. Мы беспрекословно и очень охотно повиновались. О большем и не мечталось, лишь бы вволю наслаждаться и дышать морским воздухом. На нас вокруг глядели огромные тюремные окна, замурованные решетками и кое-где деревянными козырьками. Тюрьма на Батарейной улице, невдалеке от гавани. Несколько корпусов. В основном это старинные здания петровских времен, - крепостные сооружения, защищавшие подступы к Равелю со стороны моря. На главном дворе в период буржуазной Эстонии был построен новый корпус, с современными камерами, в каждой из которых водопровод, паровое отопление, туалет.   Конвоиры куда-то ушли и мы остались одни на большом дворе. Поминутно проходили старшие и младшие чины НКВД с папками, портфелями, группами и поодиночке. До нас им не было никакого дела. С деловым видом они куда-то торопились, а мы спокойно посиживали в сторонке, блаженствовали на открытом воздухе, только поглядывали на проходивших и обсуждали, что ждет нас дальше.   Большим оптимистом оказался Александр Карлович Пробст. Немного чудаковатый, ему все не верилось, что он на положении арестованного.  

- Скорее бы попасть к следователю. Уж я ему докажу, что ни в чем не виноват, он обязательно отпустит меня домой...  

- Ох, Александр Карлович, наивный ты человек, - глубокомысленно вздохнув произнес торговец с Балтийской улицы Михаил Тимофеев, - в тюрьму попасть просто, а вот попробуй выбраться... Кстати, скажи, о чем говорил с тобой Шкуренков, когда тебя привезли на Почтамтскую?  

- Ничего особенного... Требовал сознаться, что я вел монархическую пропаганду в Русском Национальном Союзе. А я ему сказал, что мне некогда было заниматься политическими делами. В школе много уроков. Потом женился я, а так как моя жена домоседка, то никуда не отпускала, в свободную минуту заставляла идти меня с ней гулять по берегу Наровы. В Национальном Союзе я буквально ничего не делал, платил членский взнос и посещал предвыборные собрания.  

- Вот-вот, а после собрания уходил на тайные совещания, обсуждали планы монархического переворота в Советском Союзе, - с самым серьезным видом сказал я Пробсту. Все рассмеялись, на эту шутку, кроме его самого.  

- Да никогда этого не было, Степан Владимирович, кто это вам сказал? - тревожно ответил он, - моя Елизавета Николаевна прописала бы мне такую монархию, что я век бы её не забыл... Что вы, что вы, Боже меня упаси, подальше от этих организаций...  

Настроение у всех сохранялось бодрым, мы забыли, что находимся в тюрьме, продолжали шутить и смеяться, разыгрывать Пробста, благо все, что мы болтали по его адресу, принималось им за истинное обвинение.  

Прошли двое тюремных служащих одетых в белые, не первой свежести халаты, которые с помощью шеста несли на плечах огромный деревянный ушат с дымящимся супом. Вот тогда мы вспомнили, что со вчерашнего вечера ещё ничего не ели. Открыв свои чемоданы, извлекли выданный в нарвской тюрьме на дорогу сухой паек - черный хлеб, селедку и щепотку сахарного песка. С огромным удовольствием уписывали на свежем воздухе свой незамысловатый обед...  

Попросили проходившего тюремщика разрешить сходить за питьевой водой. Тот, молча, качнув головой, подал знак следовать за ним. Пошел Тимофеев, прихватив с собой три кружки.   По солнцу определили, что уже полдень, а в нашем положении все осталось без перемен. За нами никто не приходил. Бессонная ночь накануне давала себя знать. Стало клонить ко сну. Я переместился к стене здания и, облокотясь, сладко задремал. Проснулся от резкого толчка Пробста. Рядом, с папками в руках, стоял, судя по форме, офицер.   - А ну встать! - скомандовал он.   Мы сразу же вскочили со своих мест, выстроились в один ряд. На обложке первой папки я разглядел отчетливо написанную мою фамилию.  

- Рацевич? Кто из вас?  

- Я!  

Офицер открыл обложку, стал читать. 

 - Имя, отчество, год рождения, - быстро проговорил он и стал сверять ответы с записями в деле.   Такой же опрос произошел с остальными.  

- Возьмите свои вещи и следуйте за мной.  

Зашли с бокового входа в здание, насквозь пропахшее сыростью, многовековой затхлостью, едким запахом уборной. Следы плесени виднелись на толстых стенах с облезлой штукатуркой. Невысокие сводчатые потолки давили своей тяжестью. Царил полумрак. Желтые огоньки ввинченных в своды маленьких электрических ламп чуть-чуть освещали мрачные коридоры с каменным плитняковым полом. Редко где проглядывали окна, заделанные двойными железными решетками. Когда-то крепость охраняла покой государства от врагов внешних, сейчас, по идее, она призвана в своих могучих стенах прятать врагов внутренних...  

После долгих плутании по многим этажам и переходам из одного коридора в другой, с площадки на площадку, достигли, наконец, цели. Привели в огромное помещение с несколькими длинными столами, на которых лежали горы вещей. Вокруг столов, около своих вещей, стояли голые люди в ожидании, когда их вызовут, чтобы провести обыск.  

Здесь оказались многие, сидевшие со мной в одной камере в Нарве, и совершенно незнакомые, эстонцы и русские, арестованные в Таллине, Тарту, Выру и из других мест. Собралось около ста человек.  

При проверке верхней и нижней одежды и содержимого чемоданов, вещевых мешков, пакетов каждый должен быть голым. Подходя к солдатам, производящим обыск, каждый обязан захватить с собой все свои вещи.  

Обыск тщательный, неторопливый производят три чекиста. Очищаются все карманы, прощупываются складки одежды, обшлага, воротники, проверяется обувь. Отрезаются крючки, металлические пуговицы, отбираются подтяжки, резинки для носков, иголки, ножницы и другие острые предметы, конечно, бритвы, а также карандаши, бумага, записные книжки.  

По окончании обыска, называемого арестантами "шмоном", каждый укладывает свои вещи и сдает их на хранение в склад.  

Переходим в следующее помещение, не менее просторное, так называемую парикмахерскую. Орудуют двое, тоже заключенных, но по бытовым статьям. Бритвы и ножницы отсутствуют, их заменяют машинки, с помощью которых производится санобработка - стрижка волос на голове и бритье.   Из парикмахерской нас выпроваживают в баню. Моемся под душем, каждый располагает двадцатью минутами для мытья. Одновременно могут мыться десять человек. Каждый получил по небольшому кусочку мыла. Носовые платки заменяли мочалки. В ожидании очереди мыться я присел на низкий подоконник замурованного решётками окна.   Открывался чудесный вид на освещенный ослепительным майским солнцем Финский залив, где на рейде "дремали" огромные торговые суда и поодаль от них отчетливо вырисовывались военные корабли с грозным флагманом, крейсером "Киров". Вода залива так близко подходит к стенам тюрьмы, что кажется, что она на краю острова, омываемого бирюзовым морским простором... Легкий, шуршащий шум прибоя ласкает суровые стены, скрывающие от внешнего мира людскую скорбь и бесконечное отчаяние...   Нашу группу моющихся постигла неприятность. Поначалу как будто всё было в порядке, вода поступала в достаточном количестве и нормальной температуры, как вдруг хлынул кипяток. К счастью никто не ошпарился, все успели вовремя отскочить. Наш истошный крик услышал истопник котельной, находившийся за стеной, но пока он налаживал нормальную температуру воды, прошло около пяти минут, мы их потеряли и мылись не более десяти минут.   Томительно долго ждали из прожарки вещи. Когда оделись, за нами пришли конвоиры. По пять человек выводили из бани, опять шли длинными коридорами, путанными переходами, пока, наконец, не вышли во двор. Вечерок выдался на редкость тихим и теплым, словно это был не май, а июль месяц. Двор был тих и безлюден. Сквозь щели деревянных козырьков просвечивали тусклые огоньки камер. Окна некоторых камер были открыты и во двор доносились голоса их обитателей.  

Пришли в новый корпус политзаключенных. Современное здание, широкие лестницы, коридоры залиты светом, мягкие дорожки, камеры с двух сторон коридора. Поднялись на второй этаж. Надзиратель открыл деревянную дверь и велел зайти во внутрь. Как только я переступил порог, дверь закрылась на задвижку. Я оказался в тюремном "боксе". Он чуть больше коморки в "черном воронке", можно свободно подняться, повернуться и даже сделать шаг вперед и в сторону. В дверях неизменный "глазок" для наблюдения за находящимся в камере.   Бокс имеет специальное назначение. В нем вновь прибывшие в тюрьму ожидают от начальника корпуса определения в ту или иную камеру. В "боксе" ждут очереди вызываемые следователем и возвращающиеся с допросов. В тюрьме стараются избегать встреч в коридоре заключенных из разных камер. Если этого не удается избежать, конвоир заставляет отвернуться лицом к стене и ждет пока пройдет встречный.   Я ожидал, что с минуты на минуту за мной придут и отведут в камеру. Ждать пришлось очень долго. В голову лезли всякие думы и размышления о неизвестном будущем. Решил, что со мной произойдет то же самое, что с теми, которых арестовали в Нарве ещё летом прошлого года. О моей судьбе никто ничего не узнает, исчезну так же, как и они, лишенные возможности дать о себе знать своим родным.   Со своими думами и размышлениями заснул и не слышал, как открылась дверь "бокса", почувствовал прикосновение чьей то руки и услышал голос:  

- Проснитесь! Пойдемте, я отведу в камеру. Небось, намаялись, время позднее, там ляжете спать!..  

Обращение и тон надзирателя были необычны, вместо окриков я услышал спокойный, ровный голос и человеческое отношение. Со мной разговаривал пожилой мужчина, на висках которого просвечивала седина. Неслышно мы шагали по мягкой ковровой дорожке мимо бесконечных камер, дежурных надзирателей, сидевших за маленькими столиками, заглядывавших в "глазки"...     


90. За тюремными решетками Таллина.    

 

Останавливаемся перед камерой с трехзначной цифрой. Железная дверь черного цвета. Неприятный царапающий звук открывающегося замка. Вхожу и сразу же задерживаюсь у порога. Неярко горит небольшая электрическая лампа, с высоты бросающая мутный желтоватый свет на лежащих на полу арестованных, которые во власти тяжелого сна, храпят, сопят и подсвистывают... Подсчитал, их одиннадцать, со мной вместе двенадцать. Сперва удивился, почему спят на полу, а не на откидных койках, прикрепленных к стене. Стало понятно, когда увидел, что их только семь, опусти их вниз, негде будет спать остальным. Осматриваюсь кругом. Камера имеет вид прямоугольника. У дверей с левой стороны за небольшой деревянной перегородкой туалет с механическим спуском воды. На противоположной стороне раковина с водопроводным краном. Сразу же подумал: какое удобство, не нужна вонючая параша, в любую минуту можно помыться. Посередине стол, вокруг табуретки, у стен три тумбочки. Большое трехстворчатое окно, заделанное решеткой. За окном с наружной стороны деревянный козырек. На столе несколько металлических кружек, заменяющая пепельницу битая глиняная миска, шахматы, фигуры вылеплены из мякины хлеба.   Возникла проблема куда лечь. По всему полу раскидались спавшие. Осторожно разбудил спавшего с краю. Он спросил по-эстонски, что надо. Не ожидая ответа, чуть подвинулся, лег на другой бок и сразу же заснул. У всех имелись постельные принадлежности: матрац, подушка, простыня, одеяло с печатными знаками, из чего я сделал вывод, что они казенные. Решил никого не беспокоить, одну ночь обойтись без казенной постели. Выручило драповое демисезонное пальто. Уснул моментально.  

Разбудили резкие свистки. Я уже знал, что в шесть часов утра обычный подъем в тюрьме. Поразил молчаливый подъем. Словно проснулись и двигались по камере немые. Каждый с угрюмой сосредоточенностью складывал постельные принадлежности и убирал их за прикрепленные к стене койки. Дежурный тщательно подметал пол и вслед за ним действовали с ведром воды и тряпками еще двое. Через пятнадцать-двадцать минут камера была чистой и все стали с нетерпением ждать утреннего завтрака - пайку хлеба, суррогатный черный кофе, пару кусочков пиленого сахара.  

После двадцатиминутной прогулки во дворе, все вернулись в камеру оживленными, разговорчивыми, с шутками, с хорошим настроением. Русского языка я не слышал, среди нас не было ни одного русского. То были эстонцы из Таллина, Тарту, а так же южных районов Эстонии, бывшие полицейские, кайтселитчики, зажиточные хуторяне. На одного из них я обратил внимание: он с трудом перемещался по камере с помощью костыля, нога его была перебинтована и согнута в колене. На прогулку он не выходил, а сидел на табурете у окна и дышал свежим воздухом. Лицо его показалось мне знакомым. Когда я оказался возле окна, он вдруг обратился ко мне по-русски:  

- Если не ошибаюсь, господин Рацевич?..  

- Совершенно справедливо... С кем имею честь?..  

- А мы с вами земляки... из Нарвы. Учились в одной гимназии... Я немного постарше вас, закончил гимназию в 1919 году, помните такого Лембита Паапа. Мой брат женился на матери вашего соученика по выпуску - Василия Рудакова, наш дом на Иоальской ул., где торговал Хаердинов.  

Я вспомнил его и его брата, Иманта Паапа, владельца автобусной линии Нарва - Кулга. Мы пожали друг другу руки. Л. Паап, по окончании юридического факультета Тартуского университета в качестве помощника присяжного поверенного, практиковал в Таллине, иногда по служебным делам приезжал в Нарву, был активным политическим деятелем в партии вепсов, ненавидел коммунистов и открыто против них действовал в печати и на партийных собраниях.  

- А что у вас с ногой?  

- По милости коммунистов!.. Да вы садитесь рядышком, - он придвинул ближе свободную табуретку и закурил длинную козью ножку, наполненную самосадом. Дым потянулся в открытое окно и всё же острый запах доморощенного табака щекотал нос, проникал в легкие. Говорил Л. Паап с небольшим эстонским акцентом правильно, как юрист, не спешил высказывать свою мысль, облекая её в логическую форму.  

- В нашей группе, действовавшей против Советской власти, было пять решительных, смелых, ничего не боящихся людей, готовых в любую минуту вступить в борьбу. Прошлым летом мы не успели вместе с нашими единомышленниками бежать в Швецию и вот теперь, преследуемые органами НКВД, которые нас давно разыскивали, вынуждены были скрываться, где придется. Недалеко от Локсы, в густом лесу, в землянке оборудовали склад оружия и боеприпасов, ночевали в сараях на покосах, в стогах сена, изредка навещали верных друзей в деревнях и на хуторах.   Наступила зима 1940 года. Все труднее стало скрываться от преследователей. Задумали морским путем на моторной лодке бежать в Финляндию. Нашли в Локсе рыбака, согласившегося за большую сумму в иностранной валюте перевезти через Финский залив. Половину вознаграждения выплатили сразу, остальные деньги условились заплатить на финском берегу. Все продумали детально, назначили день и час выезда.  

Вооруженные автоматами, браунингами, с запасами пищи и воды осторожно пробирались рано утром в условленное место на берегу залива.   Предутреннюю февральскую темень накрывал медленно падающий снег. Дул южный ветер. Море спокойно дышало, обещая нам плавание на малой волне. Рыбак ещё не пришел. Все спрятались в кустарнике, а я решил пройти на берег. На толстой кромке льда полулежала лодка. Мотор покрывал железный капот с тяжелым висячим замком. Под скамейкой кормы лежали весла, уключины, руль, якорь с цепью, веревки. Толстый слой снега вокруг лодки не обнаруживал следов людей.   Забеспокоились, почему нет рыбака. Неужели, подумали, он забыл, или с ним случилось что-нибудь. Решили немного подождать и, если не придет, через пятнадцать минут уйти.   Прошло не более получаса, как в кустах послышался шорох. Взвели курки, на всякий случай приготовились к встрече, может пограничники. Кто-то побирался в наше сторону, это хорошо прослушивалось в морозном предрассветном воздухе. Когда незнакомец подошел на расстоянии 5-8 шагов, я узнал в нем рыбака и пошел ему навстречу.  

- Готовы в дорогу? - спросил он, боязливо оглядываясь по сторонам. Будьте осторожны, по всему берегу сторожевые посты, выискивают беглецов, пытающихся удрать в Финляндию. Скажите остальным, пусть выходят и идут за мной.   Рыбак пошел вперед, остальные подтягивались за ним, я замыкал группу. Кругом была никем, кроме нас, не нарушаемая предутренняя тишина. В зимней спячке пребывало море. Даже лед не шелестел на морской волне у кромки воды. По колено в снегу спустились с дюн и оказались на открытом месте, где валуны, покрытые снежными шапками преграждали нам путь. До кромки льда, а значит и до лодки, оставалось не более ста метров.   Мы ступили на лед. Внезапно стало светло, как днем. Лучи нескольких прожекторов скрестились на нашей группе. С трех сторон мы оказались в фокусе света, нас было отлично видно, мы же, ослепленные прожекторами, ничего не видели. Раздались предупредительные выстрелы в воздух и крики на русском языке: "Руки поднять, сопротивление бесполезно, вы окружены". Не ожидая никакой команды, мы бросились кто куда в рассыпную, надеясь уйти из конуса света и скрыться за валунами. Прожекторы искали и находили нас, вдогонку гремели автоматные очереди. Я побежал по льду к лодке, надеясь если не отплыть на ней, то хотя бы за ней спрятаться. Но луч прожектора постоянно высвечивал меня на белом снегу, я представлял отличную мишень. Пули свистели вокруг. Не давая остановиться ни на мгновение. Отстреливаясь, я, наконец, добежал до лодки. И когда стал перелезать через борт, почувствовал острую боль в ноге. Какое-то время я ещё отстреливался, но силы вместе с кровью покидали меня и вскоре я лишился сознания.   Очнулся в тюремной больнице. Лечили около трех месяцев, дважды делали операции и теперь я инвалид на всю жизнь... Впрочем, сомневаюсь в её продолжительности, мне грозит высшая мера наказания.  

- Следствие по вашему делу закончилось? - спросил я.  

- Давно уже. Ни у кого из сидящих в нашей тюрьме, убежден, нет стольких пунктов обвинения, как в моем деле. Вся 58-я статья. Могу перечислить пункты: измена родине, попытка группового побега за границу, вооруженное выступление против советской власти, незаконное хранение огнестрельного оружия и боеприпасов, диверсия и саботаж, антисоветская организация, призывы к ниспровержению существующего строя, активное участие в кайтселите, исамалиите, вепсовском движении и.т.д. Не правда-ли любопытный послужной список?..  

- Вы что-нибудь знаете о судьбе своих друзей, с которыми пытались бежать в Финляндию?  

- Их я больше не видел. И ни от кого не мог узнать, остались они живы после перестрелки, или, если не погибли, где находятся, в тюрьме или на свободе. Последний вариант, конечно, отпадает, следователи на допросах, а их у меня было несколько, ничего не говорили и отмалчивались, когда я у них спрашивал.  

Принесли обед. Наш разговор прекратился. А с отправкой меня в другую тюрьму, я вообще потерял Л. Паапа из виду. Когда уходил в этап в июне месяце, встретил двух эстонцев, сидевших вместе с Л. Паапом в одной камере. Ничего толком узнать не смог. По их словам после вызова на суд, Л. Паап в камеру не вернулся. Они высказали твердое убеждение, что он получил высшую меру наказания и был расстрелян.  

Допросы подследственных, как правило, происходили только в ночную пору, начинались около 12 часов ночи и завершались в 4-5 часов утра. Следователи прекрасно сознавали, что когда человек устал, мечтает об отдыхе, жаждет сна, легче всего добиться от него требуемого признания.   Применялся излюбленный метод, внешне совершенно безобидный. Не сознававшийся в предъявленном обвинении, каждую ночь простаивал в углу кабинета следователя, лишенный таким образом сна (в камере под угрозой карцера днем не разрешалось спать даже сидя). В конце концов, следователь добивался своего, нужные показания подписывались.  

Каждого из нас нервировал, выводил из себя способ вызова на допрос к следователю. Ночь. Камера погружена в крепкий сон. Кто-то во сне разговаривает, кто-то стонет. Свистящий храп одолевает уставших за день от полного безделья и пребывания со своими томительными думами в душной камере. С шести утра до десяти вечера, то есть в продолжение шестнадцати часов, не придумать, чем заняться. Вот почему двадцатиминутная прогулка, раз в шесть дней выход в баню, вызов к врачу, прием пищи и даже обыск, хоть немножко укорачивают день, который кажется, бесконечно длинным и мучительно бесцельным.   Скрежещет ключ в дверном замке. Отодвигается тяжелый засов. В камеру входят двое надзирателей. У одного из них в руках небольшая записка с нацарапанной карандашом фамилией вызываемого на допрос. Кое-кто от шума открывающейся двери просыпается и, увидев надзирателей, с опаской думает про себя: "Уж, не за мной ли?"... Есть счастливчики, которые продолжают сладко спать  

- Кто в камере на букву П, - раздается раскатистый бас надзирателя.   Ответа нет. Вторично спросив, надзиратель начинает сердиться.  

- Оглохли что-ли?.. Раз спрашивают, извольте отвечать!.. А ну, просыпайтесь курортники, чай не в санатории...  

Теперь уже все проснулись. Надзиратели добились своего, разбудили всю камеру. Цель достигнута.  

Проснувшиеся спросонья оглядываются по сторонам, им не понять, в чем дело, о чем спрашивают. Надзиратель неохотно повторяют букву. Находятся двое, у которых фамилии начинаются на букву П. Издевательство продолжается, хотя, казалось бы, чего проще было назвать фамилию вызываемого, проверить его имя отчество, предложить ему одеться и выйти в коридор.  

- Так-с... Посмотрим дальше, - многозначительно застягивает свою речь надзиратель, - так-с... значит вас двое на букву П. Странно. Но ничего, проверим имена. Кто на букву М?   Оба поднимают руки. Надзиратель выходит из себя.  

- Что за чертовщина?!.. И ты, и ты на буквы П и М?!.. Ничего не понимаю, да не может быть... Тебя как зовут? - обращается он к сидящему рядом со мной на полу невысокого роста эстонцу из Тарту.  

- Мартин!..  

-иА тебя как? - задает он вопрос другому.  

- Михкель!..  

Надзиратель несколько раз заглядывает в записку, в которой сказано, чтобы к следователю привели Паккера Михаила Юрьевича и он не может понять, где Михаил, хотя есть Мартин и Михкель.  

- Так кто же, в конце концов, Михаил Паркер? - раздраженно восклицает надзиратель.  

- Mina...- спокойно равнодушным голосом отвечает по-эстонски лежащий возле окна пожилой хуторянин.  

Я не выдерживаю и вмешиваюсь в разговор.  

- На эстонском языке Михкель то же самое, что по русски Михаил... Забирайте его скорей и дайте нам спать!..  

На вторую ночь с такой же процедурой опроса первых букв фамилии, имени, отчества вызвали меня. Из нашего нового корпуса перешли в старый, поднялись на второй этаж, шли по стертому плитняковому полу под сводчатыми каменными арками, минуя ответвления коридоров, "боксы", камеры с глубоко сидящими в нишах каменных стен коваными дверьми.   По пути следования надзиратель постоянно напоминал, чтобы я держал руки сзади, не оглядывался и не смотрел по сторонам.  

- Остановись! Лицом к стене! - вдруг быстро произнес он, схватив кисти рук и развернув меня лицом к стене.  

Навстречу, в сопровождении конвоира, шел арестованный. В таком положении мы подождали, пока они пройдут и направились дальше.  

Все время я ощущал нервное напряжение. Ни на минуту не покидало волнение. Мне казалось, что здесь сегодня решается моя судьба, что сегодня станет известно - виноват или невиновен, скажут, почему арестовали, почему посадили в тюрьму. А вдруг, убедившись в моей невиновности, отпустят домой...  

С такими думами я оказался на большой площадке. Во всю её длину тянулась деревянная стена из свежевыструганных досок, казавшаяся такой лишней и не к месту в старинных каменных стенах с мрачными арочными сводами. В деревянной стене одна за другой следовали деревянные двери с маленькими номерами. То были кабинеты следователей. Имевшихся в тюрьме кабинетов для следователей оказалось недостаточно для того огромного количества арестованных, которых ежедневно доставляли в тюрьму на Батарейной.  

В один из кабинетов ввели меня. В нос ударил острый смолистый запах стен, обитых простенькими обоями. Небольшая продолговатая комната. Несложная мебель - письменный стол с яркой лампой под абажуром, несколько стульев.  

Над мусорной корзинкой склонилась фигура следователя, старательно оттачивающего карандаш. При моем появлении следователь поднял голову и равнодушно, тихим голосом предложил сесть на стоявший поодаль от стола стул, а сам неторопливо продолжал заниматься своим делом.  

Откуда-то слышались голоса, сливавшиеся в общий гул и оттого, что доносились они с разных мест и с разного расстояния, трудно их было разобрать. Голоса раздавались и справа и слева, казалось, что и вверху кто-то бормочет. Физически, до дрожи ощущалась напряженная работа следственного аппарата НКВД.  

- Старший лейтенант Шаховской - представился следователь.  

Он сел в кресло и стал перелистывать папку с моим делом. Иногда украдкой бросал в мою сторону оценивающие взгляды, как бы сверяя свое впечатление от прочитанного с тем, кто сидит напротив.   На нем была форменная фуражка, из-под которой проглядывали светло-рыжие волосы. Беспрерывно, с каким то бешеным азартом, курил. Дым обволакивал его самого и письменный стол, на котором стояла наполненная на одну треть бесцветной жидкостью бутылка из-под лимонада и граненый стакан.   Поглядев внимательно на меня в очередной раз, он неторопливо начал:  

- Так вот, гражданин Рацевич, я вас позвал для того, чтобы услышать автобиографию. Меня интересует все, до мелочей: кто родители, чем они занимались, где вы учились, где работали, в каких организациях состояли и какие должности занимали, как стали репортером. Все это я стану записывать, а вы рассказывайте, не торопитесь...  

Тон следователя располагал к доверию. Его вежливость придавала уверенность, что не все потерЯано. Он даже предложил закурить, на что я ответил деликатным отказом. Мое волнение, с которым я шел на допрос, постепенно улеглось, я успокоился и говорил последовательно, ровно, обдумывая каждую фразу.  

Шаховской старательно записывал, склонив голову низко к столу. Посторонний гул как-то уменьшился, в тиши кабинета раздавался скрип пера, которое быстро пробегало по отдельным опросным листкам. Дым все более застилал комнату, письменный стол и сидящего за ним следователя.   В одну из пауз, когда я припоминал события из жизни "Святогора", по соседству послышался звук открываемой двери. Шаги входившего отчетливо доносились до нас. Через некоторое время кто-то еще вошел туда. Во мне, естественно, пробудилось любопытство, в особенности, когда рядом заговорили двое, как я понял следователь и арестованный, причем так, что многое можно было расслышать и понять. Сперва беседа проходила в нормальном, спокойном тоне. Вдруг, сосед-следователь начал кричать и в ответ неслись фразы на повышенных тонах:  

- Говори, негодяй!.. Расстреливал красных?..  

- Никогда этого не было!.. Все это ложь!..  

- Врешь!.. Я тебя, паскуда, выведу на чистую воду!.. Ты у меня не отвертишься!..  

- Честное слово, гражданин следователь, ни одного человека не убивал. Я в белой армии в интендантстве служил, вызовите свидетелей...  

- Я тебе покажу свидетелей, сейчас вызову...   Послышалась продолжительная возня, падение чего-то тяжелого, тихое всхлипывание.  

- Почему вы не верите, - раздался плачущий голос, - не бейте меня больше, я ни в чем не виноват...  

Шаховской стал нервничать. Ему было не по себе. Он быстро допил бутылку, закурил и деланно громко, словно желая заглушить доносившийся из-за стены шум, быстро проговорил:  

- Ну что вы остановились. Продолжайте рассказывать. Время позднее и вам и мне пора отправляться спать...   По соседству стало тихо, лишь слышалась негромкая речь. Думалось, что все, чему я стал невольным слушателем, было не в пользу советской власти. Глядя на Шаховского, задавал себе вопрос: неужели он оставит без внимания поведение своего сослуживца, который компрометирует советские органы судебной власти. Теперь я понимаю, насколько был наивен и одурманен советской пропагандой. Вскоре я убедился, что напрасно рассчитывал на порядочность Шаховского.  

В четвертом часу ночи, а об этом я узнал, подойдя к столу и увидав под лампой ручные часы Кировского завода, Шаховской отпустил меня в камеру. Ни одним словом он не обмолвился о причине моего пребывания в тюрьме, в чем я обвиняюсь. Зато, когда я уходил, пожелал спокойной ночи и сказал, что через пару дней вызовет меня снова.   Возвращался в камеру, скажу откровенно, с легким сердцем и хорошим настроением. Был убежден, что за мной нет никаких преступлений, иначе следователь обязательно что-нибудь сказал бы, а может быть поступил так же, как следователь соседнего кабинета.  

Сразу уснуть не мог. В голову лезли всякие думы и предположения. Моментами рисовались картины, как я освобождаюсь из тюрьмы, и возвращаюсь домой.   Спать пришлось недолго, но встал бодрый под живым впечатлением с моей точки зрения первого удачного визита к следователю.   В тюрьме существует обычай делиться всеми радостями и огорчениями, рассказывать обо всем, что видишь и слышишь, какие узнаешь новости и, конечно, не скрывать, о чем спрашивал следователь, что он говорил, какие применял методы на допросе и как добивался признания, т.е. угрожал или бил. Сразу после прогулки меня поджидал с новостями Л. Паап. Обо всем виденном за вчерашнюю ночь я рассказал со всеми подробностями, охарактеризовал следователя Шаховского, не смолчал о том, что происходило в соседнем кабинете и высказал удивление, почему мой следователь даже не напомнил, в чем я собственно обвиняюсь.   Не торопясь, Паап завернул любимую свою козью ножку, с большим искусством пустил в сторону окна десяток дымчатых колец и еще раз глубоко затянувшись, заговорил:  

- Дружище Рацевич! Не будьте наивным ребенком, смотрите в корень, как говорил Козьма Прутков, не верьте им, они все одном миром мазаны... Дай Бог, чтобы ваше дело окончилось благополучно, и вы скорее вернулись бы домой... Только тут есть одно очень серьезное но... Не так то просто в наше время выйти сухим из тюрьмы. Запомните: кто в нее попадает, тот крепко за её решетками оседает. Каламбур думаете? Да нет, печальный факт. Если обвиняют, все равно рано или поздно будете обвиненным. Никакие Плеваки не помогут. На всю жизнь запомнились слова одного из моих следователей, который с беспредельной уверенностью и апломбом утверждал, что советские следственные органы не только никогда не ошибаются, но и права на ошибку не имеют. По первому визиту к следователю не спешите делать выводы и обобщения. Следователь дал вам возможность как следует высказаться, ведь говорили только вы. Он же молчал и записывал. Теперь он все проанализирует, перекинет мостки с вашего откровенного разговора на другие ведущиеся дела, на фамилии, вольно или невольно вами упоминавшиеся и произойдет иная картина: говорить и записывать будет он, а вы станете отвечать на его вопросы и если ваши ответы не будут вписываться в построенные им версии и если это ему не понравится, то может произойти то, чему вы были свидетелем прошлой ночью. Не хочу портить вам настроение, верьте в благополучный исход такого пустяшного дела, но и не забывайте, что вы в тюрьме. По всей Эстонии идет компания по ликвидации и уничтожению интеллигенции, оставшейся после буржуазной Эстонии, обвиняемой в антисоветской деятельности и прочих смертных грехах. Сейчас, как никогда, в советских кругах сильна тенденция - цель оправдывает средства - изолировать и обязательно осудить таких как вы и вам подобных... Ваше дело мне верить. Или не верить. Но я остаюсь непреклонен в своих суждениях. Может быть, когда-нибудь, вспомните наш сегодняшний разговор и придете к выводу, что я был прав, - с этими словами Паап тяжело поднялся со своего места, поправил костыль и направился к крану, напиться холодной воды.  

Слова Л. Паапа вызвали досаду и разочарование. Я ожидал в нем найти поддержку своим мечтам о скором освобождении, верилось, что и он согласится с тем, что мое пребывание в тюрьме нелепая случайность, ошибка и недоразумение, что после выяснения вех обстоятельств дела меня отпустят домой...  

Прошли две томительных ночи. Как только входили надзиратели, я стремительно вскакивал с места в полной уверенности, что пришли за мной вести на допрос. И каждый раз меня постигало разочарование. Вызывали других, меня не вспоминали.  

Солнечным, теплым утром после завтрака все были в приятном ожидании скорой прогулки. Время проходило, за нами не шли. В коридоре, у нашей камеры, послышались голоса. Когда дверь открылась, мы увидели нескольких надзирателей, двое вошли в камеру, остальные остались в дверях. Раздалась команда:  

- Всем раздеться, одежду и белье оставить в камере, выходить в коридор по одному!  

- Шмон! - негромко произнес стоявший рядом со мной Л. Паап.  

Покидали камеру, в чем мать родила, стыдливо прикрывая срамные места. В коридоре нас построили по двое. Начались всякого рода унизительные процедуры, связанные с поисками, как шутили арестованные, пулеметов и танков. По нескольку раз заставляли нагибаться, приседать, показывать запястья рук, открывать рот.  

А в это время четверо чекистов перетряхивали вещи в камере, проводили тщательный обыск.   Невообразимая картина предстала перед нашими взорами, когда нас запустили обратно в камеру. Впечатление такое, как будто в камере побывало стадо разъяренных бизонов. Валялись вперемежку верхняя одежда, нижнее белье, ботинки носки, хлеб. Постельные принадлежности разбросаны на полу, на откидных койках, на столе, подоконнике, табуретах и даже на рундуке в туалете. Никто не мог представить себе, чтобы так производился обыск. Каждый пытался отыскать свои вещи, но это занятие могло растянуться до завтра, поэтому решили, что один будет по порядку поднимать вещи, спрашивая, чья она и вручать по принадлежности. Прогулки в этот день мы так и не дождались.  

Вечером пришел корпусной начальник. Построились в камере. Дежурный доложил о нашем количестве и о том, что никаких происшествий за время его дежурства не произошло. Корпусной интересовался просьбами и претензиями к тюремной администрации. По решению эстонского большинства просьбы и претензии пришлось высказывать мне. Я заявил, что камера желала бы чаще видеть медицинскую сестру и получать от нее необходимые медикаменты, иметь разрешение на выписку из тюремного ларька продуктов. Не смолчал я и о безобразии, которое учинили тюремщики во время обыска. Корпусной начальник явился к нам в тот момент, когда мы продолжали еще поиски своих вещей. Выслушав, корпусной начальник обвел нас отсутствующим взглядом и в полной тишине удалился. Мы же продолжили поиск своих вещей.  

Наступили седьмые сутки моего пребывания в тюрьме на Батарейной и пятые после допроса. Как всегда по ночам вызывали на допрос. На подколы надзирателей, входивших в камеру, я уже не реагировал. Под самое утро спал настолько крепко, что даже не услышал прихода надзирателя и вызова своей фамилии. Почувствовал лишь, что меня тормошит сосед, рукой показывая на дверь. Я поднялся.  

- Рацевич?! - спросил надзиратель, - имя, отчество, год рождения?   Все еще находясь в полусне, вяло отвечал на вопросы.  

- С вещами, на выход!  

Все насторожились. Кого вызывают с вещами, больше не возвращается. Либо переводят в другую камеру, другую тюрьму или на этап. Эстонцы быстро заговорили на своем языке, высказывая предположение, что меня освобождают. На ломанном русском они поздравляли меня, желали счастья, здоровья, скорейшей встречи с семьей.   На сборы ушло несколько минут. Надзиратель спокойно стоял в дверях, наблюдая картину прощания. Проснулись практически все. Я каждому пожимал руку, своему соседу-эстонцу сунул под подушку пайку хлеба, решив, что она мне больше не понадобится.   Шел по коридору в радостном трансе ничего кругом не замечая с думами о предстоящей свободе. В этом ни на секунду не сомневался, - а куда же иначе, в ночное время, да еще с вещами...  

Пришли в старый корпус, в небольшое помещение, напоминающее караульное. За столом сидел молоденький офицер. Перед ним лежала папка с моим делом. Рядом на скамейке увидел свой чемодан и мягкий пакет.  

Задав стандартные вопросы по биографии, офицер, предложил следовать за ним. Нервное возбуждение нарастало. Я все более утверждался в мысли, что сейчас, вот-вот освободят, что выйдем во двор и мне предложат покинуть территорию тюрьмы.   Действительно вышли во двор. Ближе к воротам стоял "черный ворон" с работающим мотором.  

- Вот это сервис, - подумал я, - до вокзала довезут, не надо ночью тащиться пешком.  

Лейтенант рукой показал пройти в машину. В машине никого не было, только конвойный сел в отведенное для него помещение. Это меня немного насторожило, но жажда свободы была настолько сильна, что я отогнал все подозрения. Ехали недолго. Вдруг "воронок" резко остановился, и я ударился головой о потолок. "Видимо железнодорожные пути переезжаем, шлагбаум закрыли" - подумал я. Но машина дальше не поехала и конвоир дал мне знак выходить. Тоска и разочарование нахлынули на меня, когда, выйдя из машины, я очутился в небольшом дворе, со всех сторон окруженном громадами этажей с зарешетчатыми большими окнами. Двор, как и дом, был погружен во тьму. Лишь на первом этаже, за плотными занавесками проглядывали узкие полоски света. Я не сдержался и спросил:  

- Товарищ офицер, скажите, пожалуйста, куда мы приехали?  

- Во-первых: не товарищ офицер, а гражданин начальник, во-вторых: хоть вам и не положено знать, но скажу - мы находимся во внутренней тюрьме, - ответил офицер.  

Вот вам и Балтийский вокзал, куда так рвалась моя душа. Очутиться в поезде и вернуться в Нарву оказалось несбыточной мечтой. Все стало понятно. Меня, по каким-то соображениям, забрали из Батарейной тюрьмы и привезли во внутреннюю тюрьму НКВД. При Буржуазной Эстонии в этом здании на ул. Пагари находились архивные учреждения военного министерства. Будучи на Батарейной, я не раз слышал про эту тюрьму, которую называли строгорежимной. Потому что в ней находились только политические заключенные.   Вот какая свобода меня ожидала!.. Каким наивным я был в то время, правильно подметил во мне эту черту Л. Паап. Что натолкнуло меня на мысль, будто ждет освобождение из тюрьмы? Какая ошибка была думать об этом только на основании того, что следователь на первом допросе не предъявил обвинения, а я глубоко верил в свою невиновность...   Третья по счету тюрьма встала на моем пути...   Если бы я знал, сколько их еще будет!..     


91. Во внутренней тюрьме    

 

Бывая осенью сорокового и весной сорок первого года в Таллине и проходя по ул. Пикк (бывшая Морская), я не представлял себе, что внешне красивое, многоэтажное здание, построенное из светлого камня на углу Пикк и Пагари улиц, с его большими подвальными окнами, не что иное, как тюрьма, в которой мне предстоит летом 1941 года пройти первый этап своих многолетних испытаний и злоключений.   Для заключенных вход в тюрьму со двора, с подвальных дверей. Путь проходит через несколько дежурных комнат. Везде контроль, охрана. Поднимаемся на первый этаж. По обеим сторонам ярко освещенного коридора, пол которого выстлан мягкой красной ковровой дорожкой, выстроились "боксы". Сразу же попадаю в один из них. В томительном неведении о своей дальнейшей судьбе, сижу в нем несколько часов. Приносят пайку черного хлеба, порцию супа в металлической тарелке вареного на пшеничной крупе и на другой тарелке около 200 грамм пшенной каши. Догадываюсь, что уже полдень, обеденная пора. Обед, кстати говоря, не вкусный и пресный, вносит некоторое разнообразие в мое монотонное времяпрепровождение. Дремлю сидя. Шорох за дверью заставляет встрепенуться, поднять голову. В "глазок", который буквально на уровне моего лица, вижу недремлющее око надзирателя. Следит внимательно за каждым движением и как только замечает, что закрываю глаза и пытаюсь задремать, стучит в дверь:  

- А ну не спать!.. Порядка не знаешь?!..  

Прошусь в туалет. Умышленно задерживаюсь подольше, чтобы хоть немного поразмять кости, походить, отдохнуть от многочасового сидения на одном месте.   К вечеру дверь наконец-то открывается, вызывают выходить с вещами. Два конвоира, один впереди, другой сзади, ведут по коридору в небольшую комнату. В ней никого нет. Посредине стоит стол. Конвоиры приказывают раздеться, одежду положить на стол. Обыск еще более тщательный, чем на Батарейной. Проверив содержимое чемодана и пакета их оставляют тут же, обещая сдать в камеру хранения.  

Заводят в следующую комнату, по размерам такую же, как и предыдущая, приспособленную под фотолабораторию. Стены завешены темным материалом. По углам и с боков электронагреватели. На треножнике установлен сундучный фотоаппарат, покрытый черным платком. Напротив него грубо сколоченное деревянное кресло, с прикрепленным к спинке железным стержнем-подпоркой для головы. Конвоиры оставляют меня одного с фотографом.   Узнаю знакомое лицо. Пытаюсь вспомнить, где и когда я его видел. Но бесполезно, не могу. Физиономия расплывается в широкую улыбку, понимаю, что и он меня узнал, но молчит, боится, видимо оставшихся в коридоре конвоиров, которые могут услышать разговор.  

- Приведите себя в порядок, поправьте рубашку, возьмите зеркало, - с этими словами он сунул мне в руки осколок замазанного с одной стороны стекла, имевшего отдаленное сходство с зеркалом.  

Ужас меня обуял, когда увидел свое лицо. Заросшее сероватой щетиной, в которой проглядывала седина, впалые худые щеки, тусклые глаза - разбойник с большой дороги, измученный долгим преследованием, да и только...   Когда я сел в кресло, фотограф наклонился к уху и зашептал:  

- Я вас сразу узнал... Помните деревню Кольки в Причудье, просветительное общество "Луч рассвета". Я играл в спектакле Островского "В чужом пиру похмелье"...  

- Кекишев?! - едва слышно произнес я.   Он радостно закивал головой. В этот момент вошел один из конвоиров:  

- Ну что, готово?  

Кекишев неестественно заторопился, сфотографировал меня в анфас и в профиль и движением головы дал понять конвоиру, что все готово и меня можно уводить.  

Спустились в подвал. Звуки шагов гасли в мягкой широкой дорожке, застилавшей пол коридора. Неслышно проходили мимо камер с открытыми окнами глазков. И, тем не менее, голосов изнутри слышно не было, доносился лишь шепот. Конвоиры знаками приказывают не оглядываться и в открытые окна камер не смотреть. Сразу почувствовал строгость режима, который здесь действительно суровее, чем на Батарейной. Позднее узнал, что таковы порядки во всех тюрьмах, находящихся в непосредственном подчинении НКВД. За малейшее нарушение режима и поведения, назначается карцер. Громкий разговор недопустим. Ни стол, ни табуретки передвинуть невозможно, они наглухо привинчены к полу. Воздух в камеры поступает искусственно под давлением из коридора, поэтому и укрыты окна в дверях. Периодически включаются электромоторы, которые снабжают кислородом коридоры подвала и через них камеры. Бывали случаи, когда, по техническим причинам, происходили перерывы в снабжении подвала воздухом и тогда заключенные буквально задыхались, испытывая острый недостаток кислорода.   И я однажды пережил это ужасное состояние, как будто находился в подводной лодке, потерпевшей аварию и вынужденной лечь на дно. В наказание за то, что в камере разговаривали вслух, надзиратель на продолжительное время закрыл окно, через которое поступал свежий воздух. Сидели почти голые, тяжело дыша и обливаясь, горячим потом. Спасала только возможность обливаться холодной водой из-под крана, находившегося в камере.  

Итак, мы миновали подвал с камерами, и пришли в помещение, предназначенное для мытья. Немного времени заняла санобработка. Кроме меня никого не было. Приятная чистота. Стены выложены белым кафелем. До бела надраены деревянные скамьи и решетки на полу. Конвоиры остались в предбаннике. Моюсь один. Никто не подгоняет, горячей и холодной воды в изобилии. Около крана предусмотрительно положен кусочек мыла и шмоток мочала.  

Из бани ведут в камеру. На дверях, обитых черным железом, белые таблички с однозначными цифрами. Останавливаемся у двери с номером 7. Почти бесшумно открывается тяжелая дверь. Вхожу. За спиной звук защелкиваемого замка.   После яркого света коридора оказываюсь в полумраке низкой камеры. В нос ударяет спертый воздух, запах пота и туалета. Камера освещается небольшой лампочкой под самым потолком, скрытой в предохранительной металлической сетке. Это сделано на тот случай, если кто захочет лампочку вывернуть и с помощью тока покончить собой. Зарешетчатые двойными решетками и заделанное матовыми, давно не мытыми стеклами, окно почти не пропускает дневного света. На обоих стенах поднятые кверху откидные койки. С трудом различаю сидящих вокруг стола людей. Их столько же, сколько и коек.  

Навстречу мне поднимается согбенный старец, одетый в полосатую пижаму. Он протягивает руку и чуть слышно произносит:  

- Яан Тыниссон!  

Господи! Вот это да! Передо мной стоит глава Эстонского правительства, председатель фракции народных демократов в Государственном собрании, редактор-издатель газеты "Postimeеs”, профессор Тартуского университета. Мы никогда знакомы не были, меня он, конечно, не знал, зато я его, как и любой интеллигент Эстонии, знал очень хорошо. Я его часто видел на публичных выступлениях, встречал на улицах Таллина и Тарту, читал его речи и статьи в газетах, отличавшиеся глубиной мысли и содержания. Яана Тыниссона, среди государственных деятелей многих партий, отличала простота в общении, интеллигентность, высокая культура. Поэтому меня нисколько не удивило, что он, которому в то время было 73 года, не постеснялся первым протянуть руку незнакомому человеку, чуть ли не в два раза его моложе.  

Во внутреннюю тюрьму на Пагари ул. он попал в первые дни провозглашения Советской Эстонии. Находясь в подвале тюрьмы в продолжение года, Яан Тыниссон окончательно подорвал свое здоровье. Его койка, единственная в камере, круглые сутки находилась в горизонтальном положении. Тюремные врачи разрешили ему отдыхать в любое время суток. Тюрьма и болезнь изменили его до неузнаваемости. Когда-то статный и высокий, Яан Тыниссон стал сгорбленным, как будто меньше ростом, с трудом передвигался по камере. Лицо покрылось болезненной желтизной, заострился нос, впали заросшие сединой щеки и только глаза, добрые, ласковые оставались живыми и бодрыми. Сохранилась характерная для Яана Тыниссона бородка, которую тюремные брадобреи несколько раз пытались сбрить. Он умолял её не трогать, говоря, что с ней вместе сойдет в могилу. Его столь скромное желание поддерживала вся камера.  

Среди находившихся в камере моё внимание привлекла массивная фигура бывшего военного министра, начальника Генерального штаба, генерала Николая Реэка. Были еще два видных эстонских политических деятеля - бывший министр народного просвещения полковник Яксон и бывший министр земледелия Август Юримаа.   Я был настолько поражен этим обстоятельством, что не сдержался и, хотя это было не совсем тактично, вслух произнес:  

- Боже, куда я попал?.. Здесь почти все правительство...  

В прошлом Н. Реэк, русский кадровый офицер по фамилии Базыков. Военное образование получил в России. В первые годы самостоятельной Эстонии репатриировался из Советской России и, желая стать сразу же верноподданным эстонцем, изменил свою русскую фамилию на эстонскую. Типичный карьерист, ловкий делец, стопроцентный шовинист Базыков-Реэк быстро сориентировался и в продолжение короткого времени добрался до высоких военных постов.   В тридцатых годах в правых кругах эстонской общественности вдруг заговорили о том, что в центре столицы республики в Таллине, на Вышгороде, под боком здания Государственного собрания, рядом с резиденцией главы государства, совершенно неуместно высится Александро-Невский собор, якобы напоминающий эстонскому народу времена царского мракобесия, и его необходимо как можно скорее убрать. Некоторые эстонские газеты, в том числе "Pevjaleht", "Vabamaa" и другие в силу шовинистической направленности, подхватили эту идею, стали обсуждать, каким образом лучше всего убрать храм, предоставили страницы своих газет высказыванию видных эстонских государственных и общественных деятелей. Одним из первых были напечатаны высказывания военного министра Н Реэка. По военному быстро и лаконично он потребовал собор не более ни менее, как взорвать.  

Русская пресса, естественно, не смогла остаться равнодушной к проекту уничтожения храма и, в частности, к гнусному предложению генерала. В Таллинской русской газете "Вести дня" появилась обстоятельная статья, в которой автор подверг критике выступления эстонских газет, назвав их безответственными, направленными на разжигание ненависти между эстонцами и русским национальным меньшинством. Газета не умолчала и о неуместном вмешательстве военного министра в гражданские и церковные дела и, упомянув о его предложении взорвать собор, открыла глаза русской общественности на прошлое генерала Реэка. Тогда мы и узнали, что настоящая фамилия Реэка - Базыков, что он русский по национальности и православный по вероисповеданию и что родители его, уроженцы центральных районов России, верующие люди.   В русских кругах были убеждены, что эстонская печать не пропустит случая "лягнуть" газету "Вести дня" за смелое, правдивое выступление и, что сам Базыков - Реэк постарается себя реабилитировать. Но ничего подобного не произошло. Материал, видимо, был такой убойной силы, что ни газеты, ни сам генерал ничего возразить не могли и последовали мудрому изречению: "слово - серебро, молчание - золото"    

-------------------------------------------""----------------------------------------    

По ассоциации, припомнился случай, произошедший приблизительно в те же тридцатые годы в Нарве, вызвавший в местных церковных кругах своего рода сенсацию.   Жил в Нарве некий Змичиревский, ничем не примечательный человек, поляк по национальности, исповедовавший католицизм. Аккуратно посещал костел. Регулярно вносил свою лепту на украшение храма. Словом был истым, ревностным прихожанином. И вдруг полюбил женщину, но не католичку, как того желала бы католическая церковь, а... еврейку, дочь местного купца Розенберга. Старики-родители девушки не возражали против свадьбы, но лишь при одном условии: зять отказывается от католической церкви, прерывает с ней всякую связь и становится правоверным иудеем. Ради любви Змичиревский согласился изменить своей вере.  

Сыграли свадьбу. Счастливых молодоженов теперь часто можно было видеть за прилавком галантерейного магазина на углу Вышгородской и Вирской улиц, принадлежавшего Розенбергу - отцу. Змичиревский аккуратно посещал синагогу.   Как-то на улице встретились настоятель костела ксендз Эдуард Стефани и раввин синагоги Горфинкель. Обоих связывали дружеские отношения, они любили делиться новостями, шутить.  

- Скажите, уважаемый рабби, - спросил ксендз Стефани, - как ваш новый иудей, довольны ли вы им?..   Горфинкель хитро улыбнулся в свою длинную седую бороду и не спеша, ответил:  

- Дорогой патер, вы ничего не потеряли, а мы... ни чуточку не выиграли!..    

------------------------------------------------""----------------------------------------    

Генерала Реэка арестовали, когда ему исполнилось 53 года. Высокого роста, не успевший в тюрьме похудеть и потому с намеком на полноту, он выглядел хорошо сохранившимся мужчиной. Высокий лоб, выразительные губы, нос, с ярко очерченными ноздрями обнаруживали в не волевого, мужественного человека. О себе говорить не любил. Больше прислушивался к разговорам окружающих. Не следовал примеру других, которые после возвращения с допросов, делились впечатлениями. На прогулку выходил, как военный человек, привыкший к дисциплине, строго подтянутым, в чистых высоких сапогах, галифе, военной гимнастерке, конечно без погон и знаков отличия. Мысленно представлял себе, как импозантно он выглядел при всех регалиях. На маленький тюремный двор выводили поочередно, по камерам. Останавливаться, а тем более стоять, не разрешалось. Все обязаны были гуськом ходить друг за другом молча. Говорить так же запрещалось. Реэк всегда возглавлял нашу небольшую колонну из восьми человек, четко, по военному отбивая шаг, приковывая внимание и вызывая любопытство выглядывавших из окон первого этажа служащих внутренней тюрьмы.   Вспоминаю такой случай. На прогулку вышли сразу же после завтрака, примерно около семи часов утра. Я уговорил Тыниссона отправиться вместе с нами. В последнее время он настолько ослабел, что редко поднимался с постели. В это утро он чувствовал себя лучше и согласился покинуть камеру. Его под руки повели Яксон и Юримаа.  

Солнце еще не успело подняться над высокими этажами здания, окружавшего тюремный дворик. Веяло утренней прохладой. Небо над головой было безоблачно и чисто. После смрадного, тяжелого воздуха подвала, дышалось особенно легко. Старались выходить на прогулку легко одетыми, без пиджаков, в рубашках с завернутыми рукавами.   На табурете, как обычно, сидел надзиратель, в обязанности которого входило наблюдать за поведением заключенных во время прогулки. Началась наша маршировка. Тыниссон в ней не участвовал, не имея возможности сесть, он вынужден был стоять, прислоняясь к стене дома. Пройдя несколько кругов, мы обратили внимание, что ноги профессора подгибаются, он силится их выпрямить, но без большого успеха. Сделав несколько неуверенных шагов, он рухнул на бетонную мостовую. Наш строй моментально распался. Мы бросились к нему на помощь. К счастью, больной отделался незначительными ушибами. Мы его подняли и посадили на место надзирателя, а сам надзиратель встал в дверях подвала.  

Прогулка продолжалась. Желая нагнать потерянное время, Реэк ускорил шаги, мы от него не отставали.   Тыниссон спокойно отдыхал, дышал свежим воздухом, которого он так давно не ощущал, по его худым щекам сбегали слезы...  

Полковник Яксон был полной противоположностью генерала Реэка. Среднего роста, исхудавший, с мелкими чертами веснушчатого лица, с редкими рыжеватыми волосами на начинавшей лысеть голове, он не производил впечатление военного человека, а скорее напоминали типичного банковского чиновника. Со всеми общался запросто, не уединялся, любил поговорить на русском с сильным эстонским акцентом.  

- В последнее время редко приходилось разговаривать на русском языке, - как бы извиняясь за неправильное произношение, говорил Яксон, - но я люблю этот язык за богатое содержание, за то, что им пользовались такие корифеи слова и мысли как Толстой, Достоевский, Лесков.  

Для бывшего министра народного просвещения было откровением узнать из моих рассказов о том, как мало делалось в области просвещения и культуры на русских окраинах буржуазной Эстонии. Трудно верилось, что Яксону было неизвестно, так, во всяком случае, он пытался меня уверить, о самостийности незаконных поступков не в меру усердствующих чиновников по насильственному изменению русских фамилий на эстонские, о переименовании исконно русских деревень и селений (Печоры на Петсери, Изборск на Ирборска, Ивангород на Янилинн и т. д.), о преследовании русских учителей за их слабое знание эстонского языка и, как наказание, переброска учителя с места на место, в более глухие, отдаленные районы.   А когда я спросил Яксона, почему русские, составляющие десять процентов всего населения государства, одинаково с эстонцами, на равных правах, платящие налоги и другие обязанности перед государством, при распределении государственных пособий на культурно-просветительные нужды получают вместо десяти положенных всего пять и меньше процентов, то в ответ услышал малоубедительные доводы о необходимости соблюдения государственных интересов.  

Яксон оказывается даже не знал, что казалось маловероятным, какую жертвенную и идейную заинтересованность проявляла русская деревенская молодежь при строительстве народных домов, организации и работе просветительных обществ, открытии библиотек, детских площадок и т. д.  

С бывшим министром Юримаа я разговаривал мало, не было общего языка, точно так же, как с остальными, сидевшими в камере хуторянами-эстонцами, которые, по словам Тыниссона, были арестованы за активное участие в кайтсе и исамалиите.   Лежа на койке, Тыниссон подозвал меня к себе и попросил рассказать, что явилось причиной моего ареста. Я совершенно искренне сказал, что не знаю, что у следователя был один только раз, да и то он только расспрашивал и записывал мои биографические данные. Никакого обвинения мне предъявлено не было.  

- Не беспокойтесь, дорогой, - с едва заметной усмешкой ответил мне Тыниссон, - раз сюда попали, обязательно окажитесь виновным, зря не посадят...  

- Скажите, профессор, почему вы так долго, уже год, сидите на Пагари? Неужели следствие по вашему делу не закончено?  

- Затрудняюсь ответить на ваш вопрос. Вызывают редко. Теперь пытаются узнать, кто был со мной в руководстве народно-демократической партии...  

- А вы сказали?  

- Что вы, пусть дознаются без меня. Всем хорошо известно, кто были моими соратниками в народно-демократической партии. Следователь обещал сгноить меня в подвалах внутренней тюрьмы, если я не сообщу интересующих его сведений. Никого выдавать не собираюсь, это не в моем характере. Не имею понятия, почему столь долго продолжается следствие по моему делу и, вообще, почему я в тюрьме. Никакой вины за собой не чувствую, всегда относился лояльно к Советской власти. Ведь нельзя же меня обвинить в том, что в период буржуазной Эстонии занимал посты главы государства и министра. Представьте на минуту, что власть в западных буржуазных государствах, не дай бог, перейдет в руки коммунистов. Тогда выходит в тюрьмы надо посадить всех королей, президентов, глав правительств и министров. В какой-то степени могу объяснить пребывание здесь генерала Реэка. Вы знаете, что он по приглашению Гитлера ездил в Берлин и участвовал в совместных совещаниях Геринга с начальниками штабов Прибалтийских государств по координации действий на случай войны с Советским Союзом...  

Часто в камере происходили политические споры. Либерально настроенный Тыниссон терпеть не мог полуфашиствующих эстонцев, в данном случае Реэка, и при каждом удобном случае констатировал его политическую недальновидность, высказывая твердое убеждение, что фашизм недолговечен, он, рано или поздно, должен погибнуть, а его прихвостни исчезнут, потому что народы всего мира окажутся сильнее тех, кто проповедует человеконенавистнические идеи. В пылу горячих споров оба не замечали, как их полемика переходит с шепота на громкий разговор. Напрасно мы, все находившиеся в камере, призывали говорить потише, иначе лишимся воздуха, ничего не помогало. И вот в дверном окошке появляется физиономия надзирателя:  

- В который раз нужно предупреждать? Не хотите подчиняться, получите по заслугам!   И окошко захлопнулось.  

Эстонцы набросились на Реэка, требуя прекратить надоевшие и никому не нужные споры. Тыниссона просили о том же. Угроза стала действительностью. Наступила мертвая тишина. С каждой минутой становилось труднее дышать. Взоры всех устремились к двери. Напрасно рассчитывали, что вот-вот откроется окно, и мы станем дышать полной грудью.   Никто не двигался, все замерли на месте. Я приник к оконной раме, надеясь через какую-нибудь щелочку глотнуть свежего воздуха. Напрасно. Окно было плотно замуровано.   Не знаю, что ощущали другие, но я чувствовал нарастающий шум в ушах, усиленное сердцебиение, страшную слабость во всем теле, стремление лечь, заснуть и больше не просыпаться. Голова не держалась на плечах, её все время клонило вниз. Красновато-желтый свет электрической лампочки придавал странный вид лицу неподвижно лежащего на койке Тыниссона. Про него можно было сказать - "краше в гроб кладут"... Цвет лица был землисто черным и без того тонкие губы, потеряли очертания, щеки впали, за очками глаз видно не было, веки плотно их прикрывали, словно лежал покойник.   Ко мне на цыпочках, будто бы боясь разбудить спящих, подошел Яксон и стал шепотом просить меня постучать в окно и постараться убедить надзирателя, что в камере впредь шума не будет.  

- Попробуйте с ним поговорить, нас он не поймет. Я верю, что у вас получится. Реэк дал слово споров больше не затевать.   Я едва слышно постучал. За дверью не реагировали. Повторил стук чуть громче. Окошко открылось.  

- Камера просила меня передать вам, - сказал я едва слышно надзирателю, который безучастно оглядел взором камеру, - что все просят прощения и обещают впредь вести себя так, как положено тюремными правилами. Разговаривать вслух больше никогда не будем.  

Ответа не последовало, окошко захлопнулось. Мы не знали, исполнят нашу просьбу или нет, дождемся воздуха или останемся на положении рыб, вытащенных из воды на берег и осужденных погибнуть.  

Камера молчала. Никто не шевелился, неподвижно оставаясь сидеть на табуретах. Заостренный слух улавливал движения за дверью, по мягкой дорожке проходили люди. Поминутно открывался "глазок". Проверялось наше поведение, хотели убедиться в искренности наших обещаний.   Никто не заметил, как окно в дверях тихо открылось. Зато все сразу ощутили приток свежего воздуха. Ожили помертвевшие глаза, зашевелились запекшиеся губы, пытаясь изобразить улыбку. Приподнялся на тощих руках больной Тыниссон. Даже в нем появились искорки угасающей жизни. Все повставали со своих мест и приблизились к дверям, чтобы вволю надышаться, запастись воздухом, наполнить им ослабевшие легкие. С угла камеры донеслось протяжное ш-ш-ш-ш-ш, хотя никто ни вслух, ни шепотом не произнес ни одного слова.   Четвертая ночь во внутренней тюрьме прошла для меня без сна. Вызывали к следователю. Из подвала надзиратель повел меня на четвертый этаж. Несколько раз напоминал держать руки сзади, не оглядываться, не смотреть по сторонам. Создавалось впечатление, будто идешь по коридору большой гостиницы с огромным количеством номеров. У открытого окна с задернутой черной шторой за письменным столом сидел Шаховской. Горела настольная лампа. Сам кабинет освещала люстра под потолком. Поодаль от стола стоял одинокий стул. Он предназначен для допрашиваемого. Близко от следователя сидеть не полагается. Бывали случаи, когда во время допроса происходили инциденты, расправы следователя с подследственным, завершавшиеся тем, что арестованный хватал со стола любую, попавшуюся под руку вещь и запускал в голову следователя. Строптивого подследственного сразу же из кабинета отправляли в карцер.   Ночь, для середины мая, была удивительно теплой, безветренной. Следователь расстегнул френч, из под которого выглядывала сверкающая белизной сорочка из тонкого полотна. Он то и дело прикладывался к лимонаду, понемножку наливая его в граненый стакан. Сделав глоток, Шаховской снова закуривал, причем курил без конца, о чем свидетельствовала переполненная окурками внушительная пепельница и застилавший потолок густой пеленой табачный дым, который не успевал выветриваться.  

Как только надзиратель вышел из кабинета, не ожидая приглашения сесть, я сразу обратился к Шаховскому с вопросом, почему переведен в режимную тюрьму:  

- Неужели я столь большой политический преступник, что возникла необходимость перевести меня из Батарейной на Пагари, в тюрьму, о которой у заключенных сложилось убеждение, что она самая строгая и суровая тюрьма в Эстонии?  

Шаховской посмотрел на меня внимательно, как на малое дитя и иронически усмехнулся. Он не спешил с ответом. Пригласил сесть на одиноко стоявший посреди кабинета стул. Допил лимонад, закурил и не торопясь, спокойно ответил:  

- Гражданин Рацевич! Я вас пригласил не на вечер вопросов и ответов. Здесь вопросы задаю я, а вы обязаны отвечать и по возможности, как можно ближе к истине. И откуда вы взяли, что находитесь, как говорите, в самой строгой и суровой тюрьме Эстонии? Ничего подобного. Она такая же, как все другие, с одинаковым режимом и порядками, существующими во всех тюрьмах Советского Союза. У меня несколько подследственных. Все они сидят здесь, на Пагари. Не стану же я ради вас одного ездить на Батарейную. Гораздо удобнее держать вас здесь. И больше подобных вопросов прошу не задавать. Понятно?  

Я постарался поверить этому объяснению и стал ждать вопросов по существу дела. Шаховской долго перелистывал папку, ставшую довольно пухлой, перечитал записанные десять дней назад мои показания и вдруг неожиданно громко спросил:  

- Значит, вы несколько лет подряд состояли в монархической организации "Святогор", занимавшейся антисоветской деятельностью?  

Вопрос был поставлен остро, бескомпромиссно. Я понимал, что мой ответ должен если не убедить, то, во всяком случае, дать понять следователю, что нельзя бездоказательно бросать подобные, ни на чем не основанные обвинения, заниматься трепотней вокруг "Святогора", подобно тому, как в свое время это делали в правых кругах нарвской русской общественности, обвиняя нас "святогорцев" чуть ли не в коммунизме.   От меня требовалось вооружиться спокойствием и терпением, что при моем характере было не просто. Я внушил себе: при разговоре со следователем быть рассудительным, последовательным, ни в коем случае не горячиться, аргументировать не чувствами, а доказательствами, примерами, фактами, событиями из жизни общества.  

- Вы и начальник Нарвского НКВД Шкуренков задали почти одинаковый вопрос о моей принадлежности к якобы монархической организации "Святогор", причем очень категорично и настойчиво, так, что у меня сложилось впечатление, будто Советская власть только так и смотрит на организацию, основателем и учредителем которой являюсь я. Былинный богатырь "Святогор", чьим именем мы назвали нашу молодежную русскую организацию, крепко встал на ноги в 1927 году и уверенно пошагал в десятилетие интересной, насыщенной разнообразием форм работы жизни русской молодежи. Прежде всего, скажу, что это была за молодежь. Преимущественно со средним образованием, для которой двери высших учебных заведений были закрыты из-за отсутствия средств или незнания языка. Молодежь работала на физически тяжелых работах на нарвских фабриках, на лесопильном заводе, торфяных разработках, на сплавных работах и так далее. Белоручек среди нас не было. Мозолистыми руками добывался трудовой хлеб. Основательная зарядка знаний, полученная на школьной скамье, требовала их углубления. Молодежь тянулась к самообразованию, охотно шла в кружки, занималась изучением русской литературы, истории. Её тянуло к искусству, музыке, с азартом занималась спортом и т. д. Политическая работа, в вашем понимании, нас не интересовала. Для нас самым важным было сохранить свою национальную самобытность, язык, культуру, быт. Повсюду, как растение к свету, мы тянулись к современной литературе, запоем зачитывались ею. Устраивали диспуты, высказывали свои суждения о прочитанных книгах, увлекались поэзией, музыкой, искусством, в том числе и советской прозой и поэзией, советским искусством. Вот такими мы были монархистами!.. А местная нарвская газета "Старый нарвский листок" в 1930 году, не помню номера, разразилась по нашему поводу статьей, в которой нас обвиняли в чрезмерном левом уклонизме за то, что мы чрезмерно увлеклись советской литературой якобы насыщенной "отвратительной большевистской пропагандой и агитацией". Не считаете ли вы, гражданин следователь, что рассказанное мною достаточное доказательство в пользу "Святогора" и нет оснований говорить, будто это организация монархическая и занималась антисоветской деятельностью?..  

Мой вопрос, вместе с клубами дыма курившего Шаховского, повис в воздухе. Следователь молчал, ничего не отвечая. Да и что он мог мне сказать? Сделал вид, будто ищет в моем деле доказательства вины, усиленно листал протокол первого допроса, что-то искал в других документах и, вдруг, извлек знакомую мне книжицу-брошюру, которую у меня изъяли во время обыска в Нарве, с описанием существовавших в дореволюционной России политических партий. На лице Шаховского появилась торжествующая улыбка. По-видимому, книжка в его руках являлась явным доказательством моей вины.  

- Когда вы, Рацевич, стали анархистом?  

- Не понимаю вашего вопроса.  

- Да?.. Не прикидываетесь наивным ребенком!.. Это ваша книга? Её изъяли при обыске...  

- Книга не моя, библиотечная. Обратите внимание на библиотечный штамп... И почему, если я её и читаю, то обязательно должен быть анархистом, социалистом или каким-нибудь там эсером?  

- Если бы вы не были анархистом, то едва ли эта книга красовалась на вашем письменном столе... Не пытайтесь отрицать! Лучше сознайтесь, к какой политической группировке вы принадлежали!..  

Я рассмеялся. Моё поведение явно перестало нравиться следователю. Нервничая, он, вдруг, повысил голос:  

- Мне не до шуток! Потрудитесь отвечать на заданный вопрос, - в какой политической партии состояли?  

- Сперва вы уверяли меня, что я монархист, теперь, на основании этой книжки, назвали меня анархистом. Не знаю, кем ещё назовете, какой политический ярлык еще приклеите. Есть хорошая русская поговорка: "Хоть горшком назови, только в печь не сажай!" не знаю, как вас убедить и какие доводы еще привести - никогда ни в какой партии я не состоял и не стремился вступать. До вступления на должность инструктора по внешкольному образованию в 1929 году, будучи сам молодым, жил только интересами молодежи, увлекался всеми видами внешкольной деятельности, выступал на сцене, руководил молодежными постановками, организовывал литературные вечера. Политика меня никогда не интересовала. Да и некогда было этим заниматься, свободного времени не хватало. "Святогор" поглощал все вечера. Собирались на занятия к шести вечера, расходилась заполночь.  

Шаховской поостыл и начал задавать вопросы, касающиеся моей театральной работы. Его интересовал репертуар, характер постановок, их политический уклон. Ему не верилось, что спектакли носили исключительно воспитательный характер.  

- Неужели в продолжение одиннадцати лет инструкторской работы в Причудье и Принаровье вы поставили, как уверяете, около 300 пьес Островского? Представляю, до чего надоело населению смотреть один и тот же спектакль "Как закалялась сталь"...  

В первый момент я даже растерялся, не зная, что ответить. Так вот каков уровень культуры следователя НКВД, имеющего звание старшего лейтенанта, который не способен отличить русского классика Александра Николаевича Островского от современного советского писателя Николая Островского.  

- Мы говорим о разных писателях, - не смог умолчать я, - Русская деревня преклоняется перед драматургом Островским. Если вы не видели, с каким огромным удовольствием молодежь участвует в его пьесах. Как охотно и с любовью в них играет, а население, заполняющее народный дом, переживает видимое на сцене, внимательно следит за игрой деревенских любителей... Автор романа "Как закалялась сталь" ничего общего не имеет с драматургом, разве что только одинаковую фамилию...  

Шаховской густо покраснел и не смог скрыть своего смущения. Быстро что-то записав в протокольный лист, он даже не предложил мне его подписать, сказав, что ему сейчас некогда, следующий раз, мол, подпишусь, и вызвал надзирателя.  

Прошла неделя. Шаховской словно забыл про меня. На допрос не вызывал. На досуге я стал анализировать своё положение, серьезно задумался над вопросом, в чем в сущности меня обвиняют. Официально до сих пор обвинение мне не было предъявлено. Не считать же серьезным пустую болтовню о монархическом "Святогоре". А дальше что? Решил своими думами и сомнениями поделиться с профессором Тыниссоном, спросить у него совета, как поступать, как действовать дальше.  

- Дорогой господин Рацевич, - чуть слышно заговорил больной, лежа на своей койке,- все идет по плану, своим чередом, ничему не удивляйтесь... Хоть вы и уверены в своей невиновности, вас все равно сделают политическим преступником, никакие разумные доводы, никакие доказательства не помогут. В ход пойдут лжесвидетельства, угрозы, шантаж, применят физическое воздействие, заставят сознаться и подписать показания, что вы работали на иностранную разведку. Судить вас не будут, для этого нет основания. Расправятся методом, применяемым в советской юриспруденции: на основании обвинительного материала следователя, скрепленного подписью прокурора, решать будет так называемая "тройка", действующая при особом совещании в НКВД в Москве. Приговор только обвинительный, оправдания не ждите, оно также невозможно, как-то, что сейчас откроется дверь тюрьмы и вас пригласят выйти на свободу. А так получите небольшую бумажку с уведомлением, что вы осуждены на такой-то срок Особым совещанием. Место отбывания срока - Исправительно трудовой лагерь. Потребуют расписаться. Были случаи, когда подписываться отказывались. Чекистов это не смущало. Вызывали двоих, тоже заключенных, которые расписывались как свидетели. А дальше бесконечные, мучительные этапы по российским тюрьмам и сибирским лагерям, в которых закончится наш бренный путь на этой грешной земле...  

В последствии, я часто вспоминал пророческие слова мудрого профессора. Как он говорил, так и случилось. Самое страшное, что такое случилось не только со мной, но и со многими миллионами неповинных людей, "планово" якобы виновными в антисоветской деятельности, не увидевшими суда, заглазно осужденными и бесславно сгинувшими в сибирской тайге.   Что толку от того, что после разоблачения культа личности Сталина, когда вскрылась вопиющая несправедливость и преступное беззаконие, творимое сатрапами "мудрого вождя", многие жертвы террора были посмертно реабилитированы. Жизнь их оборвалась, семьи навсегда потеряли отцов и матерей, сынов и дочерей, братьев и сестер. А сколько потеряно талантов, не сделавших своих открытий, не написавших гениальных художественных произведений, не обогативших мир ....  

Я снова в кабинете Шаховского. За открытым окном тихая летняя ночь. Из Таллинской гавани доносится разноголосая перекличка пароходов. За воротами Пик ул. пробасил густой мощный гудок Таллинской электростанции, - мы уже знаем, это двенадцать часов ночи. На столе следователя порядок. Никаких бумаг. Даже нет папки с моим делом.   У меня создалось впечатление, что я сегодня у Шаховского первый. В кабинете чистый воздух. Пепельница пуста. Постояв некоторое время у окна, Шаховской подходит ко мне, с наигранной улыбкой протягивает портсигар, предлагая закурить.   Мне рассказывали в тюрьме, что когда у подследственных хотят получить нужные показания, не прибегая к угрозам и насилию, то угощают папиросами, суют в карман табак и даже приносят из буфета еду.   "Уж не собирается ли следователь прибегнуть к такому способу допроса?" - подумал я. И, вдруг, как гром среди ясного неба вопрос Шаховского:  

- Рацевич, почему вы скрываете, что у вас есть вторая жена?..  

Признаться, я ожидал любого вопроса, готов был услышать все, вплоть до того, что являюсь матерым шпионом, завербованным диверсантом, что собираюсь совершать покушения на ответственных партийных работников и подобную чепуху, словом являюсь отъявленным политическим бандитом, но никак не мог предположить, что окажусь двоеженцем. Подобное заявление Шаховского произвело на меня впечатление взрыва адской машины в его кабинете.   Я вспылил, не мог держаться, закричал на весь кабинет:  

- Ложь!.. Нет у меня второй жены!..  

- Вот доказательства вашего двоеженства!.. - с этими словами Шаховской направился к письменному столу и достал из бокового ящика стола четвертушку белого листа с каким-то текстом, которого на столь большом расстоянии, я прочитать не мог, - Письмо вашей первой жены!.. Это ли не подтверждение?! Она спрашивает о вас, интересуется вашим здоровьем, просит разрешения получить свидание в тюрьме, переслать посылку...  

- Покажите мне это письмо! - с этими словами я поднялся со стула, чтобы подойти к Шаховскому.  

- Ни с места! Приказываю сесть на стул! Придет время, прочтете. Успокойтесь! Не забывайте, где находитесь!..  

Я сел. В кабинете воцарилась напряженная тишина. Шаховской курил, из-под колец дыма, искоса поглядывая на меня. Он, словно зверь перед завершающим прыжком на свою жертву, затаился. Сменив резкий, приказной тон на спокойную, миролюбивую речь, он сказал:  

- Зачем так волноваться? Даже если это, правда, страшного ничего нет, чего в жизни не бывает, сплошь и рядом семейные люди, окруженные лаской и вниманием, бросают своих жен и сходятся с недостойными женщинами. Почему вы не желаете сознаваться, да еще кипятитесь, волнуетесь... Наперсно, все это ни к чему...  

- Я одного не могу понять, - сказал я, - с какой целью пущена эта провокационная "утка". Могу я узнать, как зовут эту женщину, где она живет и, наконец, когда я на ней женился?  

- Есть такой остров в Финском заливе, Эзель называется, эстонцы переименовали его в Сааремаа, с городом Кигисеппом, бывшим Аренсбургом. Там и живет ваша первая жена, с которой вы не развелись, бросили её и противозаконно женились на Татьяне Ивановне.  

- Позвольте узнать, когда я женился на этой островитянке?  

- В мае 1921 года.  

- Значит, женился, когда мне было семнадцать лет?  

- Почему семнадцать?  

- Откройте мое дело. В самом начале написано, что я родился 20 августа 1903 года. С помощью простой арифметики не трудно установить, что в мае 1921 года мне было семнадцать лет. По существовавшим в Эстонии законам ни в одном бюро актов гражданского состояния такой брак не могли зарегистрировать. Да будет вам известно, что в мае этого года я еще учился в восьмом классе Нарвской гимназии, которую окончил в середине июня 1921 года и тогда же получил аттестат зрелости. Спрашивается, когда же я успел стать двоеженцем? Когда вступил в брак с женщиной, о которой вы почему-то умалчиваете, не называете ее имени и фамилии. Не знаю, удовлетворит ли вас мой ответ, но больше по этому поводу мне сказать нечего. Каждый благоразумный человек поймет, что это неудачная выдумка "шитая белыми нитками".  

Углубившись в бумаги, которые достал из стола, Шаховской не обращал внимания на мои слова и перевел тему разговора на газету "Старый Нарвский листок".  

- Вы, надеюсь, не станете отрицать, что в продолжение длительного времени работали в газете "Старый Нарвский листок"?  

- Не совсем так. С этой газетой я сотрудничал лишь последние годы. А до этого был корреспондентом издававшихся в Нарве газетах: "Нарвский листок", "Нарвский голос", "Былой Нарвский листок", "Новый Нарвский листок".  

- Значит, вы не отрицаете, что работали с монархистом Грюнталем?  

- Не знаю, был ли он монархистом, или принадлежал к какой либо другой партии, меня это никогда не интересовало. Он редактировал газету, был её издателем, все в Нарве знали, что из себя представляла эта газета, в которой преобладал материал местного характера, в которой я вел театральный раздел. Помещал в ней также статьи из области искусства, материалы на общественные темы, а когда стал инструктором по внешкольному образованию в Причудье, а позже в Принаровье, присылал корреспонденции о культурной, экономической и общественной жизни русских деревень на окраине Эстонии.  

- Вы знали, что газета Грюнталя субсидируется контрреволюционными организациями Парижа?  

- Нет, не знал.  

- Посвящал вас Грюнталь в свои планы антисоветской деятельности?  

- Нет, никогда.  

- На какие деньги он ездил в Париж в 1936 году?  

- Не знаю.  

- Какие антисоветские статьи вы писали в "Старом Нарвском листке"?  

- Никаких и никогда!  

- А я точно знаю. Что писали!  

- Нет, не писал. Об этом могут подтвердить наборщики нарвской советской газеты "Советская деревня", которые до 1939 года набирали газету "Старый Нарвский листок". Допросите их. Они помнят всех авторов статей и заметок. Они помнят и меня. Не раз, корректируя газету, я заходил в наборную, советовался с наборщиками и метранпажем о шрифте и заголовках.  

- Дома у Грюнталя бывали?  

- Да, изредка.  

- Зачем туда ходили?  

- Зачем ходят в дом к знакомым?  

- Потрудитесь на мои вопросы отвечать не вопросами, а как полагается, серьезно, по-деловому.  

Я замолчал. Шаховской что-то еще спросил, не помню о чем, я продолжал хранить молчание. Вдруг он вскочил со своего места и, подняв кулаки, бросился ко мне, заорав истошным голосом:  

- Ты будешь, сука, отвечать, или нет? Не сидел еще в карцере, так узнаешь, говнюк, как разговаривать со мной. Отвечай, сволочь, с кем Грюнталь переписывался в Париже? Не скажешь, сгною в карцере, сдохнешь там как собака!  

И тут посыпался каскад самых отборных нецензурных ругательств, которыми Шаховской щедро украшал свою похабную речь.   Вспоминая этот хамский, безобразный поступок Шаховского, который я никогда не забуду, не могу понять, как я сдержался, что остановило меня, чтобы не бросить в него стул.  

Помогло актерское мастерство. В мгновенье ока я прикинулся ограниченным, скромным, наивным человеком, ничего не понимающим, что происходит вокруг.  

- Вы, гражданин следователь, упомянули про карцер. Если я заслужил, отправьте сразу же. Я не в праве возражать и протестовать против компетентного решения советских следственных органов. Я одного не могу понять, с какой целью, зачем вы меня обзывали такими неприличными словами, которых, уверяю вас, не слышал даже от малокультурного, невоспитанного деревенского населения на пивных праздниках в бытность свою инструктором... Не мне вас, конечно, учить, как обращаться с людьми, находящимися здесь, в тюрьме, в качестве подследственных, то есть неизвестно виновных или нет, но, право, делается неудобно за советского следователя, представителя демократического правосудия, допускающего подобные грубые приемы!..  

- Прекратите читать мне мораль!.. Я отвечаю за свои слова!..  

Шаховской мотнул головой, давая понять, что разговор окончен, вызвал надзирателя, который отвел меня в камеру.  

На следующее утро я поделился своими впечатлениями от ночного допроса с Тыниссоном. Он похвалил за выдержку и нашел, что я укусил Шаховского "мягко, но весьма чувствительно".   Каждую ночь вызывали на допрос генерала Реэка, реже Яксона и Юримаа. Эстонцев-хуторян вызывали к следователю даже днем. Складывалось впечатление, что следователи торопились с завершением дел. И только одного Тыниссона не беспокоили, словно про него забыли. Разве мы знали, что приближается война и этим объяснялось нервозное состояние следственных органов. Мрачнее тучи возвращался с допросов Реэк, который никак не мог выспаться, сон его прерывался на 2-3 часа каждую ночь. Эстонцы пытались с ним разговаривать, узнать, о чем спрашивали, но он молчал, только иногда отговаривался ничего не значащими "да" или "нет".  

В ночь на 19 июня, во время очередного допроса, Шаховской показался мне очень серьезным, сосредоточенным, таким я его никогда еще не видел. Как всегда много курил, часто подходил к окну, жадно вбирал в себя ночную прохладу, на меня старался не смотреть, за столом сидел, низко склонив голову. На отдельный листок бумаги стал что-то выписывать из моего дела. Причем все это делал молча, не поднимая головы. В эту ночь появилась новая тема допроса - будто я, находясь в Загривском кооперативе Принаровья, в присутствии покупателей хвалил буржуазный строй и критиковал порядки в Советском Союзе.  

- Говорили об этом в кооперативе?  

- Не помню... Думаю, что нет, потому что вообще избегал в общественных местах высказывать свою точку зрения на события, связанные с политикой...  

- А я все же настаиваю, что подобный разговор был. Есть свидетели, их показания записаны, они фигурируют в качестве обвинительного материала.  

- Когда и кому я говорил об этом?  

- В свое время узнаете. Слышавшие разговор будут вызваны на очную ставку и в вашем присутствии подтвердят свои показания. Не прикидывайтесь, Рацевич, лояльным советским гражданином, вспомните, как в Печорах во время служебной командировки, вы надсмехались над неопытным советским милиционером, который запретил вам и Радионову фотографировать секретные объекты и потребовал предъявить соответствующее разрешение. Был такой случай?  

- Не совсем так. На требование милиционера предъявить разрешение, я вежливо и серьезно объяснил ему, что мы забыли взять редакционное разрешение на фотографирование не секретных объектов, а новых зданий, выстроенных в Печорах при советской власти. Получив замечание, мы оба повиновались, прекратили съемки, и пошли своей дорогой.  

- Он записал ваши фамилии, где работаете, откуда приехали?   - Нет. Он поверил нам на слово, что мы работники нарвской газеты. Радионов показал ему свой партийный билет.   Мысль у меня упорно работала: кто доносчик, кому нужно было сообщать в органы НКВД о столь незначительном событии, которое, как говорится, не стоит и "выеденного яйца".  

И когда Шаховской, продолжая допрос, поинтересовался жизнью моей матери, занимавшейся в Нарве уроками музыки и которая как-то сказала, что ей  "сейчас очень трудно материально и приходится приспосабливаться к Советской власти", мне стало все ясно, открылись глаза на сексота.  

Теперь я ни на минуту не сомневался, что это актер и режиссер Любимов, до 1920 года живший в Нарве, мой предшественник на посту театрального инструктора в Причудье. Вспомнилась наша последняя встреча в печорской гостинице, когда за бутылкой красного вина и произошла наша "откровенная" беседа, когда я ему со всеми подробностями рассказал про случай с милиционером в Печорах, говорил про свою мать, которую Любимов хорошо знал по Нарве и просил меня по возвращению домой, передать ей поклон.   Характерно, что Шаховской долго не задержался на печорском происшествии, расспрашивал о нем как бы мимоходом и то, что я ему отвечал в протокол не заносил. Но очень может быть, что в комплексе выдуманных, ни на чем не обоснованных обвинений, собранных в моем деле, этот случай все же сыграл свою роль при заочном вынесении мне обвинительного приговора.   Зато к "случаю" в Загривском кооперативе Шаховской крепко пристал. Он настойчиво добивался признания, подряд три ночи вызывал на допросы, обещая каждый раз устроить очную ставку с загривскими крестьянами, которая так и не состоялась. Вслед за уговорами начались угрозы. Шаховской на этот раз не кричал, не ругался нецензурными словами, но обещал перевести на карцерный режим, а если и это не достигнет цели, перевести меня в одиночную камеру, где я буду получать штрафную пайку хлеба и кружку воды в день.  

Вторая ночь допроса прошла особенно мучительно. К Шаховскому привели сразу же после отбоя в одиннадцатом часу вечера, когда камера уже заснула.  

- Я жду откровенного признания, - процедил сквозь зубы Шаховской. Если не признаетесь, предупреждаю, будете каждую ночь до утра стоять в углу кабинета.  

- Почему вы требуете от меня невозможного? Я не говорил того, что вы мне приписываете... Делайте что хотите, но врать на себя я не буду...  

- Хватит болтать! Отправляйтесь в угол!   Простояв пару часов, я почувствовал сильное головокружение... То ли от недоедания, то ли от отсутствия воздуха в камере, организм настолько ослаб, что я с трудом стоял. Началась острая головная боль, стало лихорадить, вероятно, даже поднялась температура. Я попросил разрешения сесть на стул. Шаховской рассмеялся:  

- Не возражаю... Но прежде надо сказать: "Да, говорил!"  

- Не могу наговаривать на себя напраслину...  

- Не можешь, так стой!..  

Перед глазами поплыли круги. Я вдруг почувствовал, что теряю сознание. Не помню, как случилось, что я упал на пол. Очнулся от воды, которой поливал меня озлобленный Шаховской.  

- Поднимайся! Нечего прикидываться больным! В карцере быстро вылечишься! Вставай, вставай!  

С трудом поднялся на ослабевшие ноги, держась дрожащими руками за стенку.  

- За стену не держаться! А ну шаг назад!   Не знаю, сколько времени я простоял на дрожащих ногах. Наконец не выдержал и прошептал:   - Пишите. Плохо отзывался о Советской власти.  

Тело обмякло, словно разваливаясь на части. Я опустился на пол. Смертельная усталость охватила все тело, хотелось спать и только спать, не открывая больше глаз.   Шаховской что-то долго старательно писал, на меня не обращая никакого внимания, а я, прижавшись спиной в угол, чувствовал, что отдыхаю и мне больше ничего не надо, только бы остаться в таком положении до утра, чтобы меня никто бы не трогал.  

- Рацевич! Вставайте! Подойдите к столу, - сквозь сон услышал я приглашение следователя подписать протокол показаний.  

Шатаясь, как пьяный, подошел к столу.  

- Зачитать протокол?  

- Не надо...  

С трудом вывел подпись под документом, который не прочитал.   И опять вспомнились слова профессора Тыниссона: "... хотя вы уверены в своей невиновности, вас все равно сделают политическим преступником, никакие разумные доводы и доказательства не помогут, заставят сознаться и подписать...".  

В следующую ночь визит к Шаховскому повторился. Я приготовился к тому, что от меня потребуют новых "чистосердечных признаний", снова часами заставят стоять на одном месте, благо первый опыт удался...   Шаховской в хорошем настроении вышагивал по кабинету, чуть посвистывая и когда я вошел, первым делом предложил закурить.  

- Сегодня будем закругляться, - потирая от удовольствия руки, шутливо произнес он, - следствие закончилось, осталось завершить некоторые формальности.   Состояние мое было настолько скверно, что к этому сообщению я отнесся совершенно равнодушно. Постоянное недосыпание вызывало сильнейшие головные боли и головокружения. Не помогали порошки, которые приносила в камеру изредка навещавшая нас медсестра. Просил записать меня на прием к врачу. Она обещала это сделать, но почему-то не вызывали. Шаховской заверил меня, что может посодействовать в этом деле и утром меня отведут в медпункт.  

- Не сомневаюсь, что меня осудят, - сказал я Шаховскому, когда подписывал окончание следствия, - достаточно убедительна статья обвинительного заключения - 58-я пункты 10 и 11(антисоветская пропаганда и пребывание в антисоветских организациях). Хотелось бы все-таки узнать, каков будет приговор, какой срок наказания ждать?  

- Страшного ничего не будет, вина ваша не столь велика. Думается на срок от трех до пяти лет отправят в исправительно-трудовой лагерь. Отбудете наказание и вернетесь домой.  

Все утро напрасно ждал вызова к врачу. Шаховской поступил так же, как и медицинская сестра.   После обеда дверь камеры неожиданно отворилась, и вошли двое надзирателей. Двое других остались в коридоре.  

- Всем, находящимся в камере, за исключение Тыниссона, быстро собрать вещи и выходить по вызову!  

Тяжело больной профессор неподвижно лежал на койке. Он, конечно, слышал команду, но по его бледному лицу трудно было понять огорчило его это сообщение или нет. Первым из камеры выходил Реэк. Он прошел мимо его, даже не попрощавшись. Каждый из нас стремился побыстрее вырваться из камеры-душегубки в любую, пусть хоть самую строгорежимную тюрьму, но где можно вволю дышать воздухом, а не испарениями собственных тел. Я протянул Тыниссону руку, сказав ему на прощание:  

- Желаю, профессор, как можно скорее поправиться, освободиться и быть дома.   Глаза его стали влажными. Я едва различил его слабое рукопожатие. Задержав мою руку в своей, он прошептал:  

- Спасибо на добром слове! Но я уже не верю, что смогу увидеть своих детей и внуков. Разве что на том свете...  

За мной последним захлопнулась дверь камеры, закрывая очередную страницу моих мытарств по тюрьмам и лагерям. Впоследствии пришлось встретиться со многими, которые со мной и после меня сидели во внутренней тюрьме на Парги ул. Интересовался у них судьбой Тыниссона. Некоторые слышали, что он был в одной из камер, болел, но что с ним произошло дальше, никто толком рассказать не мог. Вероятнее всего здесь он и закрыл глаза, уйдя в мир иной.   В "черных воронах" нас перевезли на "Батарейную" и распихали по маленьким камерам, где спали не на койках, а на полу вповалку "валетами". Сразу же почувствовали облегчение режима. Разговаривать можно было в полный голос, охрана не очень беспокоила, в "глазки" заглядывали не часто. Мы радовались как дети тому обстоятельству, что окно было открыто настежь, дышалось легко и свободно и только деревянный козырек, навешенный с наружной стороны окна, не давал возможности посмотреть, что происходит во дворе тюрьмы.   В новом месте сразу же узнали чрезвычайные новости. Война с Германией в полном разгаре. Не в силах сдержать превосходящего техникой и вооружением врага, наши войска отступают. Фашистские самолеты залетают глубоко вглубь страны и бомбят мирные города. Обстрелу с воздуха подвергся стоящий на Таллинском рейде крейсер "Киров".  

Во все времена тюрьма являлась рассадником самых необычайных, фантастических слухов, именуемых в заключении "парашами". Парашей в тюрьме называется железная бочка или деревянный ушат, используемые, как туалет. В старых тюрьмах заключенных на оправку выводят два раза в день - утром и вечером, в остальное время приходится пользоваться парашей, которая дважды в день выносится из камеры самими заключенными, ими же вымывается в общем туалете. Есть что-то общее между парашей-бочкой и парашей-слухом. Их выносят из камер заключенные. Случайно встречаясь с постояльцами других камер, они узнают новости, чаще небылицы и, возвратись обратно в камеру, передают их в еще более искаженном, преувеличенном виде.   В тюрьме на Батарейной ул. я пробыл три дня, но за это короткое время услышал столько новостей, что просто растерялся, не зная, чему верить и что отнести на счет "параш".  

Прежде всего, меня поразило исключительно бодрое, приподнятое настроение обитателей камеры. Оказывается, все были убеждены в скором освобождении: по их словам немцы будто бы договорились о нашем обмене на заключенных коммунистов в немецких тюрьмах. Крупный таллинский торговец Мунк старался меня убедить, что наш перевод с Парги ул. закономерен. Выпускать из тюрьмы будут якобы небольшими группами. Каждого обеспечат проездными документами до дома.   По ночам мы слышали далекие разрывы бомб. И по этому поводу нашлись оптимисты-комментаторы, которые уверяли, что немцы находятся на подступах к Таллину, город со всех сторон окружен, со дня на день будет взят и тогда откроются ворота тюрьмы.   На третьи сутки каждому выдали сухой паек: буханку хлеба, несколько кусков соленой горбуши, сахар. Я осторожно заметил, что не иначе, как предстоит дальний этап. Камера заволновалась, раздались недовольные восклицания: "Ишь чего надумал!", "Нашелся провокатор!", "Не понимаешь, так молчи!".  

Долго размышлять, почему выдали сухой паек не пришлось. Раздалась команда: "Всем быстро на выход с вещами!". В коридоре построились парами. Сперва повели в каптерку, где выдали отданные на хранение вещи. К нам присоединялись выходящие из других камер. Всех вывели во двор. Последовало распоряжение: сдать все чемоданы. Квитанций не выдавалось. Куча пустых чемоданов образовала высокую гору посреди двора. Вещи из них распихивались в вещевые и полотняные мешки, наволочки, в простыни, полотенца и даже в портянки.  

Огромный двор гудел тысячами голосов русских, эстонцев, других национальностей. Из камер выводили все новых и новых заключенных, которые размещались где попало: вдоль стен, на мостовой, на плитах тротуара, на булыжниках.   Из уст в уста передавалась самая последняя и злободневная "параша": этап пойдет в г. Киров (бывшая Вятка), когда-то губернский город, служивший в дореволюционной России пересыльным пунктом для следовавших в Сибирь арестантов. В сознании не укладывалось, на каком основании эпатировались не осужденные судом, с незаконченным следствием и просто такие, которых арестовали всего лишь несколько дней назад и которым обвинения еще не были предъявлены. Надзиратели молчали, а мы сами поняли, что из-за близкого фронта нас эвакуируют в глубокий тыл. Слухи оказались верными. Местом эвакуации был город Киров. В этом городе подследственным пришлось подписывать обвинительные заключения, некоторые подписывали свои приговоры на различные срока заключения. Большинство, в том числе и я, на суде не присутствовали, а были осуждены заочно особым совещанием в Москве.   С наступлением сумерек в разных концах двора раздалась команда: "Строиться камерами, группами по 80 человек". Огромная толпа заключенных пришла в движение. Искали друг друга, искали потерянные вещи, доедали остатки пищи. Строились по четыре в ряд. Надзиратели выравнивали ряды, наводили порядок.   Наконец открылись массивные железные ворота тюрьмы. По ту сторону сплошной стеной стояли вооруженные автоматами и с овчарками солдаты НКВД.     


92. Дорожные испытания.    

 

Наша группа одной из первых покинула двор. Медленно передвигались по оцепленной войсками Батарейной ул. Сочувственными взглядами провожали нас, стоявшие у окон, жители домов. Вышли к запасным железнодорожным путям с ожидавшими эшелонами. Не смотря на плотный заслон охраны, где только можно пробирались зеваки.   Эшелоны составлены из больших деревянных с боков и железных сверху пульмановских вагонов, в каждый из которых должно войти восемьдесят человек. Лесенок нет, поэтому забраться в вагон представляет определенную трудность. Помогаем друг другу. Все торопятся, каждому хочется занять место получше. По обе стороны вагона сплошные нары в три яруса. Теоретически по каждой стороне должно разместиться сорок человек, но фактически двенадцать человек остаются без места, располагаясь на грязном полу между нарами. До нас в вагоне, видимо, перевозили лошадей или скот.   Тяжелая деревянная дверь задвигается. В вагоне становится темно. Готовимся к продолжительной поездке в неизвестном направлении и в неизвестное будущее.  

Постепенно привыкаем к темноте в вагоне. Из-за мест происходят недоразумения, перепалка и даже ругань. Занявшие места на полках молодые и здоровые не хотят уступать пожилым и немощным, которые вынуждены располагаться на грязном полу, пропитанным конским навозом.   Начинает донимать духота. Притока свежего воздуха нет, так как состав стоит уже несколько часов. С ужасом думаем, что будет днем, когда железная крыша раскалится под солнцем. Дышим зловонием импровизированного туалета: у противоположной от входа двери вагона в полу проделано небольшое отверстие, в которое опущен деревянный желоб.   Мучает жажда. Ведро воды, находившееся в вагоне, быстро разошлось, в основном среди тех, кто был поближе. Большинство не получило ни глотка. Стали колотить в дверь, требуя воды. Принесли два ведра и предупредили, что до утра больше не будет. Разделили, как могли, каждому досталось по небольшой кружке.   Мне посчастливилось устроиться на нарах рядом с входной дверью, откуда через щель пробивался свежий воздух. И все же было невыносимо душно и жарко. Последовал примеру остальных - снял с себя верхнюю одежду, остался в белье.   Усталость брала свое, разговоры затихли, наступила тишина, вагон погрузился в глубокий сон. Не знаю, сколько он продолжался, вероятно, не более двух часов, когда всех разбудил оглушительный грохот по крыше и стенам вагона. С помощью тяжелых молотков или же обухов охрана выясняла, нет ли где оторванных досок или просверленных отверстий для побега. Через некоторое время наступила тишина, мы начали засыпать, но тут дверь вагона с шумом отодвинулась. Появились надзиратели с фонарями.   - Всем с вещами перейти на одну сторону вагона - скомандовал старший.   С таким трудом разместившиеся на двух сторонах вагона восемьдесят человек вынуждены были перейти на одну сторону, чтобы еще больше "потесниться", дать место охране совершить обыск в поисках гвоздей, штырей, ножей, кусочков железа и тому подобного. Старший предупредил: "Немедленно все железяки выбросить на пол! Если у кого найдут - будет строго наказан!"   Обыск продолжался долго и тщательно. Для всех он явился новым, тяжелым испытанием. Нас буквально как сельдей в бочку запихали на нары и под них. Не поместившихся человек двадцать заставили неподвижно стоять плотной стеной в проходе между нар. Проверяли по одному человеку. Обыскивали с ног до головы, проверяли вещи, швы, подкладки, а затем заставляли лезть на или под нары на другой стороне. Всё закончилось благополучно - ни у кого ничего не нашли, каждый снова устроился на свое место, все угомонились, улеглись спать.   Про наступившее утро догадались по тоненьким лучикам солнца, пробивавшимся сквозь решетки и щели неплотно подогнанных дверей. Эшелон стоял без движения. Тишину нарушали лишь шаги ходившего по шпалам охранника, иногда слышался лай сторожевых собак. В вагоне усиливалась духота. Принесли два ведра воды и предупредили, что этой порции должно хватить до вечера. Отказались от мыслей хотя бы сполоснуть лицо и руки и заодно этой же водой почистить туалет, куда уже залетали мухи, от которых по всему вагону распространялся смрадный запах. Воды в таком случае не хватило бы для питья.  

Наконец то раздался долгожданный паровозный гудок, возвестивший об отъезде. Мне удалось между дверью и краем стенки отыскать крохотное отверстие, позволившее хоть и с трудом, но увидеть, что происходит снаружи. По запасным путям движемся медленно и тяжело. И только когда оставили позади ближайшую к Таллину станцию Юлимисте, выехали на главный путь и прибавили скорость. Проехав Раазику, поезд увеличил скорость. Ни на одной станции не останавливались, по всему пути нам был зеленый свет. Остались позади Кехра, Аегвиду, Янеда. Мелькали деревни, хутора, поля с золотистой озимой рожью, леса и перелески, ощетинившиеся после уборки сена покосные угодья...   Удивляло то, что почти на всех станциях стояли воинские эшелоны с солдатами и техникой и вместо того, чтобы следовать без промедления и с максимальной скоростью на защиту своих рубежей, они пропускали состав с заключенными, везти на восток которых считалось первоочередной задачей.   Первая остановка произошла в Тапа. Меняли паровоз. И снова развили огромную скорость. Промелькнули Раквере, Кивиыли, Кохтла-Ярве, Йыхви. С приближением к Нарве, сбавили ход. Остановились, не доезжая Воскресенской церкви. Её золотой крест на широком куполе переливался в лучах заходящего солнца.  

Издали можно было разглядеть одетых в легкие летние платья нарвитян, которые совершали вечернюю прогулку. Догадывались ли они, что совсем рядом, в товарных вагонах, находятся ставшие заключенными их родные и близкие люди, навсегда покидающие родину и с которыми наверняка больше не придется встречаться...   Я ни на секунду не отводил глаз от щелки в вагоне. Мечталось увидеть знакомых. Крикнуть им о себе, передать, куда нас везут. Снаружи у вагона постоянно маячила фигура охранника, который то и дело поднимал голову и смотрел в наше сторону.   На полпути от Таллина до Нарвы, когда мы уже проехали Раквере, у меня, совершенно неожиданно, родилась отчаянная мысль: а что если попробовать бежать, здесь же в Эстонии, пуститься наутек из вагона через проделанное в полу отверстие для деревянного желоба прямо на железнодорожную насыпь, в то время, когда эшелон замедляет ход или останавливается на запасных станционных путях для смены паровоза или по другим надобностям. Из своего наблюдательного поста, сквозь щель в стене вагона, я изучил поведение конвоира во время продолжительной остановки эшелона с заключенными. Сперва он обходит наш вагон, а затем еще 3-4 вагона, на что затрачивает 20-25 минут и тем же путем возвращается обратно. Значит, бегство должно быть совершено в те минуты, когда конвоира возле нашего вагона нет. Моим сообщником согласился стать сосед по вагонным нарам - Геннадий Исаков, тоже бывший ученик Нарвской гимназии, окончивший её несколькими годами позже меня. Он раздумывал не долго. Лежа на нарах, мы шепотом обсуждали план исчезновения из вагона.  

Решили действовать только вдвоем, крепко держать язык за зубами, никого не посвящать в свои планы. Местом бегства определили Нарву, считая, что здесь наверняка будет продолжительная остановка, эшелон простоит на запасных путях, по крайней мере, всю ночь и за это время мы сумеем исчезнуть. Признали за лучшее никаких вещей с собой не брать, считая, что с ними сквозь туалетное отверстие будет не пролезть.   Несколько раз подходили к туалету, мысленно примерялись, как будем пролезать и опускаться. В то время наши фигуры отличались порядочной худобой, поэтому мы не сомневались, что с этой стороны затруднений не возникнет.  

К вечеру 26 июня мы остановились у родных мест. Слышали, как отцепили паровоз, значит, будет произведена смена паровозной бригады. Я занял позицию у вагонной щели. Конвоир отправился в дежурный обход.  

Оставалось ждать ночных сумерек. Казалось сама погода благоприятствует нашему плану: небо стало затягиваться тучами, пошел дождь, сначала мелкий, потом все крупнее и крупнее, отчетливо барабанивший по железной крыше вагона. Все в вагоне крепко спали, во всяком случае, храп раздавался отменный. И только мы вдвоем бодрствовали, готовясь с минуты на минуту приступить к действию.   Трудно было сказать, была ли уже полночь, ведь часов у нас не было, но, судя по тому, что со стороны города в нашу сторону не доносилось никакого шума и около вокзальных строений не видно было движения, мы приготовились осуществить побег. Мне предстояло точно выяснить, где в данную минуту находится конвоир. По моим наблюдениям он начал обход своего участка с нашего вагона. Я подал знак Геннадию, который тут же направился к туалетному отверстию.   В тот момент, когда Геннадий нагнулся, чтобы залезть в деревянный желоб, загремели буфера, вагон дернулся, к составу подцепили паровоз. Через считанные минуты раздался продолжительный гудок паровоза и наш эшелон тронулся в путь. Бежать тем способом, которым мы предполагали, из движущегося вагона было смерти подобно, поэтому наш план бегства провалился.   Запасной путь, с которого мы сворачивали на основной, проходил у края главного Кренгольмского переезда. За закрытым шлагбаумом собралась огромная толпа. Повидимому в городе стало известно о том, что на станции отстаивается эшелон с заключенными.  

Мимо вагона проплывали лица сотен людей, сосредоточенно всматривающихся в стены вагонов, как бы пытаясь увидеть сквозь них родственников, о которых с момента ареста ничего не было известно.   В поднятых кверху руках женщин платочки, которыми они машут и кричат: "Не падайте духом! Будьте стойкими, крепитесь! Мы с вами! Дорогие, мы вас никогда не забудем!"   Проскочили пустынные платформы вокзала. Безучастным взором, подняв желтый флажок, проводил нас стрелочник. Родным и близким повеяло от шума водопада, когда переезжали мост через Нарову. К горлу подступил комок невыплаканной скорби, глаза затуманились, стали влажными...  

И вот уже наплывают утопающие в темной зелени маленькие домики Семафорной улицы Ивангородского форштадта, фасадной стороной обращенные к железной дороге. Среди них хорошо знакомый дом с мезонином антерпренера-актера Эриха Юрьевича Зейлера. Сюда наведывался я за пьесами, костюмами, париками, реквизитом и еще с надеждой получить долг-гонорар за сыгранные в антрепризе Зейлера спектакли. Публика не доверяла его спектаклям, неохотно их посещала, хотя пьесы бывали и неплохие, с солидным составом исполнителей. Зейлер, как правило, с трудом мог заплатить за помещение и рекламу, а для артистов ничего не оставалось и те вынуждены были по грошам получать долги за сыгранные спектакли. Пересекли деревню Комаровка, некогда эстонско-советскую границу. С тех времен сохранилась арка и двухэтажный особняк эстонских пограничников вдоль железнодорожного полотна.   Нарва осталась далеко позади. Безотрадный, скучный пейзаж, сплошные болота, сиротливые перелески, редко где покажется поле, лес.  

Острой, режущей болью щемит сердце. В мыслях неизвестное будущее, связанное с заключением в тюрьме, пребыванием в лагерях...   Вспомнился следователь Шаховской с его недозволенными приемами добывания "правды" на основании бездоказательных обвинений, с помощью которых он пытался уверить себя и убедить меня, что я преступник, враг советского строя. А ведь он ломился в открытую дверь. Факты преступления отсутствовали, не было ни одного свидетеля обвинения, обещанные очные ставки оказались фикцией. По указанию свыше Шаховской обязан был черную несправедливость при ведении следствия превратить в белизну приговора и оправданность действий вышестоящих органов НКВД.   Наш состав с грохотом проносится по железнодорожному мосту через живописную реку Лугу, глубоко протекающую между двух отвесных берегов и въезжаем в город Кингисепп, бывший уездный город Ямбург. И здесь не останавливаемся. Несколько воинских эшелонов ждут освобождения пути. Солдаты из открытых вагонов-теплушек, разглядывая проскакивающие мимо замурованные вагоны, вероятно, догадывается, кто их пассажиры.  

После Нарвы первая остановка в Гатчине. На станцию прибываем поздно вечером. От станции наш эшелон отправляют на порядочное расстояние куда-то в сторону, где склады, высокие платформы для погрузки, бесчисленные запасные пути с порожняком, где снуют маневровые паровозы. Не успели остановиться, как услышали знакомую стукотню по крышам вагонов, значит, предстоит обыск.   Со скрипом и остервенением отодвигается тяжелая дверь. Раздается команда о переходе всех на одну сторону. Не стесняясь, охрана силой растаскивает нас по углам. Даже пошевелиться нельзя, а тут у каждого еще вещи. Куда их деть? Многие поэтому держат их над головой.   Высохшими, запекшимися губами умоляем принести воду - с утра не пили. Черствые люди, не обращая на наши просьбы внимания, молча, делают свое дело, как будто обращаются не к ним. Им нет дела до того, что восемьдесят человек изнывают от жажды.  

Состав стоит всю ночь. Под утро принесли два ведра воды. Осторожно, стараясь не пролить ни одной драгоценной капли влаги, поровну разливаем каждому по маленькой кружке. Разделили только одно ведро. Второе решили разделить в середине дня, все равно до вечера воду не принесут.   Трогаемся в путь в полной уверенности, что в Ленинграде нас задержат на пересылке, пересортируют и уже тогда отправят в Киров.   Но что это? Едем несколько часов, а места совершенно незнакомые. Где дачные поселки и разъезды у Ленинграда, куда делись станции Тайцы, Красное село и другие, находящиеся на линии Гатчина-Ленинград? Пошли предположения, догадки. Кто-то высказывает мысль, что из Гатчины состав свернул на юго-запад, заходить в Ленинград не будем, он остается в стороне, слева по ходу поезда. А направление держим на узловую станцию Мга, расположенную на линии Ленинград - Киров - Свердловск.   И действительно, ранним солнечным утром прибываем на станцию Мга. Сравнительно небольшое здание узловой станции облеплено красными плакатами, лозунгами, портретами вождей, среди которых центральное место занимает крупная фигура Сталина, в военной форме. Белые надписи на красных полотнищах лаконичны, однородны. В основном это призывы встать на защиту Родины и до победного конца бороться с фашистскими интервентами.  

Гремит репродуктор радиовещания. С напряженным вниманием вслушиваемся в каждое слово, пытаясь не пропустить, что происходит на фронте и в тылу. Не все доходит до нашего слуха, на станции очень шумно. Маневрирующие составы и проносящиеся мимо поезда, непрестанно перекликающиеся между собой паровозные гудки заглушают голос диктора. Но все-таки из сводок Совинформбюро узнаем об ожесточенных боях по всей линии фронта, о вероломстве врага, неожиданно напавшего на Советский Союз, о том, что вся страна поднялась на защиту Отечества.   Тяжелые, антисанитарные условия пребывания в пути, сказываются на состоянии всех, а в особенности на больных. Появились "поносники", видимо есть случаи дизентерии, никто в точности не знает. Из-за отсутствия градусника не можем измерить температуру. На просьбу прислать врача или медсестру, охрана ответила отказом, сославшись на то, что медицинская помощь будет оказана по прибытии на место назначения.   Возле туалета, на полу, лежит с острыми болями в желудке бывший депутат Государственного Собрания от русской фракции, житель Верхнего села из-под Сыренца, Егор Дмитриевич Соловьев. Несколько больных гипертоников, лежавших на нарах сползли на пол. Наверху, в духоте, им невмоготу, но и здесь им не легче. Свалился с ног огромного роста Иван Иванович Иванов - житель деревни Кондуши из Принаровья. Жалуется на сердечные приступы, боли в печени. У многих сильные головные боли, головокружение. Всех одолевает жажда.   Страшно смотреть на настоящий рассадник заразных болезней, забитый испражнениями, туалетный желоб. Неоднократно обращали внимание охраны, просили на его очистку дать дополнительно воды, снабдить хлоркой или другими химикатами - напрасно. Никакие просьбы не помогали. Добились только одного. Принесли длинную палку, один конец её обмотали портянками и полотенцами и как могли, дружными усилиями добровольцев ассенизаторов, прочистили желоб.  

Прибываем на очередную станцию. На старинном вокзальном здании надпись - Вологда. Это последняя остановка перед Кировом. Вологда - областной центр, прославившийся на всю Россию высококачественным сливочным маслом. Вологда и ближайший к Ленинграду пересыльный пункт, через который во все времена и до наших дней политических заключенных "в края далекие вели этапы длинные".   В городе, основанном в 12 веке сохранился Софийский собор, построенный в 1568 году, стены и башни Прилуцкого монастыря.   Но нам не показывали архитектурных памятников Вологды. Во время непродолжительной стоянки с особой тщательностью проверялись полы вагонов. Выстукивали каждую половицу и залезали под вагоны. Не обошлось, конечно, без обыска.   Наши глаза озарились неописуемой радостью, при виде двух ведер принесенной воды. Раздача воды, самый приятный момент в пути. Каждый пил маленькими глоточками, смакуя и наслаждаясь холодным питием, как целительным бальзамом, казавшимся таким бесценным и дорогим...    

 

92. Полгода в Кировской тюрьме.    

 

Нас не одна тысяча растянулась бесконечной колонной по пыльной дороге от вокзала до тюрьмы. Лучи заходящего летнего солнца освещали неприглядную картину печального шествия людей самого разнообразного возраста и социального происхождения, бредущих в окружении ощетинившихся винтовками и автоматами солдат, под аккомпанемент яростного собачьего лая, под крики погонял: "А ну не отставать! Прибавить шагу! Из колонны не выходить! Отстающие - подтянись!"...  

Около меня молодой конвоир с овчаркой. Собака все время пытается вырваться из его сильных рук, злобно рычит, показывая оскал своих страшных зубов. Соседство не из приятных. Малейшая неосмотрительность конвоира и пес мог наброситься на любого из нас.   Идем по восемь человек в ряд в облаках пыли по захудалым провинциальным улицам, вероятно по окраине города, среди небольших деревянных домиков, необшитых, с узорчатыми наличниками на окнах, массивными деревянными воротами. По обе стороны улицы, прижавшись к заборам, выглядывая из занавешенных окон, провожали нас любопытные глаза женщин и детей, одетых бедно и неряшливо. Мужчин видно мало, можно предполагать - мобилизованы. Нас разглядывают с нескрываемым интересом. Еще бы - под конвоем ведут не каких-нибудь воришек или грабителей, а представителей буржуазного мира, врагов советского строя, с которыми власть расправляется беспощадно.  

Киров, один из старейших городов России, широким веером расположился на левом берегу реки Вятки. До 1780 года город назывался Хлынов, о чем в художественной литературе упоминается у Салтыкова-Щедрина, Островского, Горького. Более позднее имя города - Вятка. С 1934 года город стал называться Кировым.   С незапамятных времен город славился кустарным производством. Кружевной промысел, изготовление плетеной мебели, детских игрушек, музыкальных инструментов (балалайки, гитары, баяны) - вот далеко не полный перечень того, что с большим искусством мастерили вятские умельцы и отправляли по городам России.   Была за городом и другая невеселая слава. С дореволюционных времен немалый процент населения составляли заключенные, с малыми сроками, отбывавшими наказание на месте. Большинство же, осужденное на десять лет и более, вынужденное работать в лесу или на шахтах, на положении пересыльных задерживалось здесь на разные сроки в ожидании этапа. На лесные разработки отправляли также в Архангельскую область, в каменноугольные копи Воркуты и ещё дальше за Урал, в северные районы Сибири.   Кировская область, одна из крупнейших в европейской части Советского Союза, занимает площадь в 120 тысяч квадратных километров, почти равную теперешней Чехословакии. Её основное богатство необозримые леса, занимающие половину всей территории. Есть полезные ископаемые: железная руда, фосфориты, торф, сланец. Основное население составляют русские, татары, коми, удмурты, мари. С тридцатых годов, когда началось раскулачивание и в стране были введены исправительно-трудовые лагеря, область заняла одно из первых мест по количеству политических заключенных, которые, в основном, работали на лесозаготовках.   А мы все идем и идем, шаркая ногами и поднимая тучи пыли. Наконец показались окруженные высокой каменной оградой корпуса старинной тюрьмы. Облупившиеся стены скрывают в своих глубинах зарешетчатые окна. От времени потемнела давно не крашенная проржавевшая крыша. Поверх ограды в несколько рядов натянута колючая проволока. Сторожевые посты находятся на деревянных вышках с прикрепленными наверху прожекторами. В поле зрения охраны внутритюремная территория, корпуса и наружные стены с бровкой запретной зоны, опоясанной проволочными заграждениями.   Началась изнурительная, продолжавшаяся несколько часов, проверка по спискам с обязательным обыском, распределение по группам и назначения в камеры.   Привели мыться в полухолодную баню, предупредив, что горячей воды не будет, дров нет, топить нечем. Это сообщение не особенно взволновало. Холодная вода устраивала, так как было жарко и хотелось освежиться. Но разве могли мы предполагать, моясь под холодным душем, что под таким же душем нам придется мыться и осенью и зимой.   Какой-то парадокс. За полгода моего пребывания в Кировской тюрьме постоянно ощущалась нехватка топлива. Из-за этого задерживалось приготовление пищи, нехватало кипятку, не брали в стирку белье, а между тем вокруг города сплошные леса до горизонта.   Внутреннее устройство Кировской тюрьмы во многом напоминало старую часть тюрьмы на Батарейной улице в г. Таллине. Толстые стены старинной кладки покрыты плесенью. Сводчатые грязные потолки. Пол выложен каменными плитами. В коридорах полумрак. Из-за отсутствия вентиляции, постоянно держится запах сырости, тюремной пищи, общих туалетов с умывальниками. Все это говорило о том, что нас поместили в дореформенную тюрьму, построенную, вероятно, в ХY111 или начале Х1Х века.   Нашу группу в количестве 164 человека поместили в камеру размером около 75 квадратных метров. По обеим сторонам внутренних стен сплошные двухъярусные нары. У двери, с правой стороны стоит большая деревянная параша с крышкой. Слева - бочка с питьевой водой. Два запыленных, давно не мытых окна, заделанных мощными решетками, едва пропускают свет. Середина камеры пуста, нет ни столов, ни сидений. Есть приходится сидя на нарах. Постельные принадлежности отсутствуют, пальто и плащи заменяют и матрацы и одеяла. У кого нет ни того, ни другого спят на голых нарах ничем не прикрываясь.  

Как обычно мест на нарах всем не хватило и, имеющие пальто, около тридцати человек, разместились под нарами на цементном полу. Все, имеющие верхнюю одежду, по очереди, в течение одной недели, становились поднарниками.   Каждому была выдана глиняная миска и деревянная ложка. Многим хотелось ложку сохранить и как память вернуться с ней домой. "Мечты, мечты, где ваша сладость?.." Из тех, кто был со мной в камере Кировской тюрьмы, почти никто назад не вернулся. И я не смог сохранить тюремную реликвию.   Питание здесь было значительно хуже, чем в Таллинской тюрьме. Полусырой, с примесью ячменя и картофеля, хлеб в количестве 400 гр. выдавали утром вместе с кофе. В обед обычно была миска супа, сваренного на костях, с крупой. Иногда кислые щи, часто уха из тюльки или соленой кеты. Рыба, как правило, отсутствовала, попадались лишь рыбьи кости. Кашу мы видели только вечером и преимущественно овсянку.  

Первое время, пока были запасы в организме, не испытывали приступов голода. Но чем дальше, тем ощутимее голод давал себя знать. С каждым днем люди в камере худели все больше и больше, лица теряли округлость, заострялись скулы, показывались ключицы и ребра. Даже такой грузный мужчина, как Александр Мяги, которого нарвитяне помнят как самого толстого человека в городе, стал худым, на тонких ногах, вечно голодным и ищущим, чего бы поесть. У него с собой было несколько пар хорошего нижнего белья, и он соглашался продать смену белья за пайку хлеба, или порцию каши.  

Суп, который мы называли баландой, и каша никогда, ни в тюрьме, ни в лагере не могли насытить изголодавшихся заключенных, для которых хлеб оставался основным питанием, наибольшей ценностью. На хлеб в заключении приобретается все, что угодно, начиная с табака и кончая одеждой. Котировка хлеба на тюремной бирже всегда высокая, устойчивая, твердая. По разному поступали заключенные, получившие утром хлебную пайку. Наиболее стойкие, а их было единицы, аккуратно делили хлеб на три равные части, с таким расчетом, чтобы каждые 130 грамм употребить утром с кофе, в обед с супом, а вечером с кашей. Большинство съедало весь хлеб сразу же. Некоторые ели по маленькому кусочку в течение часа или больше, не оставляя ни крошки для супа и каши. Так поступал и я. Разве могли мы допустить хранение хоть самых минимальных запасов при постоянном чувстве голода.   Неотвязная мечта как следует насытиться, вызывала у голодных людей стремление к разговорам о еде. В камере зашел разговор, что дороже и приятнее для заключенного хлеб или пирожное. Все единогласно высказались за хлеб, который является самым насущным и питательным средством для лишенных свободы. Часто велись разговоры о вкусной и питательной пище, о том, как её приготовить. Смаковались секреты приготовления редких блюд. Делились воспоминаниями о домашних заготовках и застольях, как красиво накрывались столы, какие яства и напитки в избытке теснились на этих столах. Перечислялись марки и сорта дорогих и редких вин. Друг у друга спрашивали рецепты, старались их запомнить. Оптимистически настроенный Платон Павлович Переплетчиков, веривший в свое скорое освобождение, усиленно приглашал меня в гости на день рождения своего любимого сына Димы, причем рассказывал, чем он будет угощать гостей, какие блюда будет готовить сам, какие его супруга Розалия Иосифовна. Веря несбыточным мечтам, он таял как свеча. Из полного, здорового мужчины превратился в ходячий скелет, за что в камере его прозвали "Ганди".  

Вспоминаю такой случай, связанный с едой, произошедший в Кировской тюрьме. Незадолго до ужина меня вызвали к следователю. Не без основания, я начал беспокоиться, что останусь без каши. Раздающий кашу надзиратель не раз "по забывчивости" оставлял вызываемых на допрос без ужина. Чтобы этого не произошло я, уходя из камеры, захватил свою миску, которую положил на столик дежурного надзирателя, попросив его при раздаче каши не забыть обо мне. Надзиратель, принимая миску, проворчал:  

- Ну ты и предусмотрительный! Такой не пропадет! Ладно, не забуду...  

Возвращался поздно, когда все уже отужинали. При виде оставленной у двери камеры миски, полной овсяной каши с чуть подгоревшей корочкой со дна бака, в котором каша варилась, я испытывал неописуемую радость, сравнимую разве что с детским восторгом от подаренной давно желаемой игрушки. Это был действительно ценный подарок и даже при всем моем голодном состоянии, всю миску я не осилил и оставил часть на утро. И на следующий день пайки хлеба, разрезанной на три части, вместе с остатками каши хватило на весь день.  

Знакомство с людьми, населяющими камеру, не требовало ни встреч, ни удобного для встречи случая. Запросто подходили друг к другу, подсаживались на нары, заводили беседы и, если находили общие интересы, старались встречаться чаще, если вообще можно говорить о каком-либо свидании в четырех стенах камеры.  

Русских было немного - двенадцать человек. Абсолютное большинство составляли эстонцы.   Мы группировались вокруг двух заметных личностей: депутата русской фракции Эстонского парламента, присяжного поверенного Ивана Михайловича Горшкова и высоко эрудированного полковника генерального штаба царской армии Александра Ивановича Осипова. Были среди нас и рангом пониже: упомянутый выше Переплетчиков, учитель Пробст, владельцы нарвских магазинов Иванов и Тимофеев, жители Принаровья Парма, Марков и другие.  

Соединяла нас дружба, национальные интересы, убежденность в своей невиновности и вера, что в конце концов восторжествует справедливость, на суде мы докажем свою правоту и вернемся домой.   Среди эстонцев были деревенские кайтселитчики, зажиточные хуторяне, представители купечества, чиновники и довольно приметные фигуры аристократии, государственного аппарата.  

Прежде всего, выделялся высокий, статный бывший премьер-министр правительства, одно время занимавший пост министра внутренних дел, Карл Эйнбург, в конце двадцатых годов сменивший свою ярко выраженную немецкую фамилию на Карел Энпалу. Держался он с достоинством, ни на минуту не забывая, что в прошлом он член правительства, лидер самой влиятельной земледельческой партии. Его постоянно окружала молодежь, оберегая от излишних забот в тюремной жизни. Энпалу не нужно было дежурить по камере, убирать её, выносить парашу, ходить за кипятком. Во время раздачи хлеба, обеда и ужина он оставался на нарах, за него получали подручные, называемые в заключении "шестерки". Энапу всегда отличался нетерпимым отношением к русским, был ярко выраженным националистом, поэтому в камере избегал говорить на русском языке, хотя знал его не плохо, в чем я смог убедиться позднее. Я хорошо помнил в одном из эстонских журналов фотографию молодого офицера Карла Эйнбурга, снятого в форме поручика царской армии. Снимок относился к периоду, когда между Советской Россией и Эстонией происходила так называемая Освободительная война (1919г.) и Эйнбург командовал какой-то войсковой частью.   Полной противоположностью Энапу был таллинский пастор Зоммер, производивший на всех в камере самое приятное впечатление. Воспитанный, вежливый, он не делал различия между эстонцами и русскими, охотно разговаривал по-русски, знал немецкий, английский. Не взирая на свое духовное звание, не гнушался никакими тюремными обязанностями, одинаково со всеми дружил, был в полном смысле для всех товарищем по несчастью.   Среди эстонцев находился генерал Юхан Тырванд, которому в то время было 58 лет. В чине младшего офицера он прошел первую мировую войну, имел ранение в ногу. Следы ранения сохранились на всю жизнь. Тырванд сильно хромал, больная нога остро реагировала на перемену погоды, он вынужден был ходить, опираясь на палку. После заключения мирного договора между Эстонией и Советской Россией, ему, как эстонцу, удалось репатриироваться на Родину. Имея высшее военное образование (Академия Генерального штаба), генерал Тырванд занимал в Эстонии высшие командные и административные должности, - был некоторое время военным министром, состоял в должности начальника штаба, читал лекции в Академии.   В нашем вагоне, следовавшем в Киров, он оказался случайно. Как он рассказывал, его вместе с женой и двумя дочерьми арестовали в Таллине в конце июня 1941 года для отправки в ссылку в Сибирь. Их четверых с вещами привезли на грузовике к нашему эшелону. Прощание было коротким и очень быстрым. Сам он с ворохом домашнего скарба был запихан в наш вагон, женщин сразу же увезли.  

По прибытии в Киров, Тырванд требовал освобождения на том основании, что он, как ссыльный, не может находиться в тюрьме, а должен быть направлен в ссылку.   Всегда находившийся в хорошем настроении сыренчанин Иван Иванович Парма не мог не подшутить над генералом:  

- Зачем волноваться, ваше превосходительство. С НКВД бесполезно спорить и тем более пытаться доказывать, что ты не верблюд... Вчера совершенно справедливо вас называли ссыльным, а назавтра будут называть заключенным... А будете спорить, так вам еще и приговор покажут лет так на 25...  

Шутка обернулась горькой правдой. Тырванда вскоре вызвали к следователю. Почти каждый день он уходил на допросы и возвращался все мрачнее и мрачнее. В строках обвинительного заключения, прочитанного ему следователем, замелькали стандартные чекистские фразы: антисоветская агитация, участие в контрреволюционной организации, связь с заграницей и т.д.   Был в камере, внешне мало примечательный, человек, который, как потом выяснилось, по своему культурному и духовному развитию, - я не побоюсь этого слова, - был на голову выше многих. Невысокого роста, тщедушный, с темным цветом кожи, черноволосый, с выразительными карими глазами, он старался держаться в стороне, не вступал в споры, больше прислушивался к тому, что говорят другие. На его лице читалось большое горе, о котором он не в состоянии был молчать. Незадолго до ареста, у его молодой жены родился ребенок.   Говорил он на хорошем эстонском языке, нисколько не хуже по-русски, но с чуть заметным акцентом, что выдавало в нем иностранца.   Присяжный поверенный Горшков, хорошо зная его по Тарту, поведал мне что это - Каплинский, Эдвард Бонифаций, поляк по национальности, приехавший, в порядке обмена культурными деятелями, в тридцатых годах из Польши, читать лекции по польской литературе в Тартуском университете. За три года пребывания в Эстонии Каплинский изучил эстонский язык и свободно читал эстонским студентам лекции на их родном языке.   Мы познакомились. Узнав, что я газетчик, Каплинский поинтересовался, в каких газетах я работал и о чем писал, объяснив, что сам был близок к журналистским кругам, печатался в газетах и журналах, помещал статьи по искусству.   В беседах с ним я узнал много любопытного. Каплинский родился, учился, получил высшее образование в Польше. Читал лекции по славянской литературе в университете. Умеет и любит играть на фортепиано. Много путешествовал, объездил все европейские государства. Свободно владеет английским, французским, немецким и шведским языками. Теперь к ним присоединились русский и эстонский. Хорошо знаком с русской литературой. Большой поклонник Пушкина, Достоевского, Толстого.  

- Каким же образом вы попали в тюрьму, - задавал я ему один и тот же вопрос, - вероятно, занимались политикой?  

Каплинский застенчиво улыбался, обнажая ряд красивых белых зубов.  

- Никогда политика меня не интересовала. Я всегда её сторонился, считая, что деятелям культуры с ней не по пути, - спокойно и невозмутимо отвечал он, - а вот следователи, их у меня было несколько, называли меня иностранным шпионом. Мой приезд в Эстонию квалифицировался как специальное задание польской разведки. Чтобы добиться от меня признания, не обошлось без физического воздействия.  

- И вы сознались?  

- Что вы, Бог с вами! Я им заявил: "Можете делать со мной что угодно, но постыдно лгать на себя не собираюсь". Протокол обвинения я не подписал. А последнему следователю сказал: "Твердо убежден, что поклонники и пропагандисты Байрона, Шекспира, Гете, Мицкевича, Пушкина, Чайковского, всю жизнь им посвятившие, презирают профессию шпиона"... И все-таки, вопреки всякой логике, не имея абсолютно никаких доказательств вины, меня сделали государственным преступником и вот я в ожидании приговора.  

В камеру вошел старший надзиратель с большим листом белой бумаги и остро отточенным новым карандашом.  

- Нужно составить список находящихся в камере, - сказал он, - указать фамилию, имя, отчество, год рождения, образовательный ценз. Писать следует на русском языке, разборчиво, хорошим почерком. Вечером вернусь, чтобы все было готово.  

Он ушел. Мы молча смотрели друг на друга, словно ища, кто станет писать. Тут Горшков назвал мою кандидатуру, наша группа поддержала. Эстонцы тоже не возражали. Я не стал отказываться. Хотелось, хоть чем-нибудь заняться, осточертело бесцельное лежание на нарах, ничегонеделание.   Я взял карандаш, лист бумаги и приготовился писать фамилии по алфавиту. В это время два молодых эстонца из окружения Энпалу - Кару и Липман попросили у меня карандаш, объяснив на ломанном русском языке, что они незаметно отрежут маленький кусочек. Я отдал карандаш и они очень быстро и ловко с помощью остро отточенной на каменном подоконнике железки проделали эту операцию так, что и действительно ничего было не заметно.   Перепись выявила интересные данные. Из общего количества 164 человека, 18 не имело никакого образования, 94 имело среднее образование, 52 высшее и незаконченное высшее образование. Средний возраст - 41 год.   Времени для составления списка было более чем достаточно, я не торопился, эта несложная работа доставляла даже некоторое удовлетворение, заполняла пустоту ничегонеделания. Каллиграфически, старательно выводил каждую букву, фамилии легко прочитывались. Пришедший вечером надзиратель, посмотрел список, спросил, кто делал и, похлопав меня по плечу, сказал, что из меня может получиться неплохой писарь.   Все, без исключения, выходили ежедневно на прогулку на широкий прямоугольный двор, покрытый вытоптанной травой. Одновременно выводили еще 2-3 камеры и общее количество гуляющих доходило до 400-450 человек. Общение запрещалось, никто не имел права разговаривать, камера от камеры находилась на порядочном расстоянии. Наблюдение за всеми вели надзиратели в разных точках двора вдоль стен, а также "попки" на вышках.

Со двора тюрьмы хорошо просматривались здания города, расположенные на возвышенностях и особенно хорошо видна была внутренняя тюрьма НКВД, куда определяли только что прибывших политических заключенных для ведения следствия.   Как-то на прогулке я обратил внимание на пожилого мужчину из другой камеры, как потом выяснилось, умышленно отставшего от своих с целью, якобы, зашнуровать развязавшийся ботинок.. На самом деле он поджидал подхода заключенных нашей камеры. Когда я с ним поравнялся, то услышал, как он громко сказал:   - Привет вам передает Евдошенко. Он в том же коридоре, что и ваша камера. Здоров, чувствует себя не плохо. Арестован в мае 1941, - с этими словами неизвестный выпрямился и быстро заковылял, догоняя своих.  

При упоминании фамилии моего школьного товарища и друга, вспомнилось многое. Как мы учились в Нарвской гимназии, как сидели рядом за одной партой. Потом совместная учеба в Тартуском университете, который Евдошенко окончил химиком. В совершенстве владея эстонским языком, Евдошенко в дальнейшем работал по специальности в Сыренцах, контролируя уровень Чудского озера. Большего о своем друге, кроме того, что рассказал мне неизвестный во дворе тюрьмы, я никогда и ничего не узнал. Осталось тайной, куда его отправили после Кирова, в каком лагере и где он закончил свой скорбный путь. По возвращению в Нарву на Ивангородском кладбище, под сенью вековых деревьев, я увидел символическую могилу Петра Кузьмича Евдошенко, его фотографию времен 20-х годов, заключенную в металлический футляр с искусственным венком.  

Однажды наша, битком набитая камера, неожиданно пополнилась двумя типичными ворами-блатарями из Кировской области, Кузбасовым и Семушкиным, неизвестно с какими целями подсаженными к политическим заключенным. Оба не скрывали, что были пойманы с поличным, когда на базаре в Кирове у пожилой женщины вытащили из кошелки портмоне с деньгами. Напрасно мы пытались от них узнать о событиях на фронте, что происходит в мире, вообще новости. Ничего вразумительного и толкового они рассказать не могли. То-ли не знали, то-ли не хотели говорить. Зато мы очень скоро познали их профессиональные навыки. Исчезло висевшее на нарах полотенце, пайка хлеба у одного из заключенных, мыльница с мылом, оставленная у рукомойника. До появления блатарей ни у кого ничего не пропадало. Тогда, после возвращения с прогулки, мы решили их проучить и поручили заняться "воспитательной работой" эстонцу Пуусеппу, в прошлом атлету и боксеру. "Воспитательная работа" дала свои результаты: пропажи прекратились. Оба блатаря вели себя "тише воды, ниже травы", а через пару недель их вызвали с вещами и мы распрощались с ними навсегда.  

Бесконечное число раз во время проверок, обысков, просто визитов начальства, просили ускорить выдачу книг из тюремной библиотеки. Их обещали начинать выдавать с первого дня нашего приезда. Но всегда находились "объективные" причины невозможности выдачи книг: то происходил ремонт библиотеки, то не удавалось подыскать библиотекаря, то началась инвентаризация книг. Выдача книг задерживалась до первого августа. Вечера стали наступать темные и читать при высоко ввинченной 15 ватной лампочке было трудно. А тут еще в наше отсутствие, когда водили в баню, лампочку выкрасили в красный цвет, стекла окон оклеили крест накрест бумагой. Мы поняли, что администрация тюрьмы готовится к воздушному налету, что всех всполошило и вызвало самые разнообразные толки. Эстонские стратеги, если их так можно было называть, высказывали твердое убеждение, что не сегодя-завтра надо ожидать налета немецких самолетов на город Киров, немецкая армия в своем успешном наступлении на восток стремится проникнуть на Урал, чтобы, отрезав Сибирь, окружить Европейскую территорию СССР. Поэтому в ближайшее время нужно ожидать падения Кирова и освобождения всех политических заключенных, тем более что Москва и Ленинград уже давно взяты немцами.   Каково было разочарование "парашников", когда, возвращаясь с прогулки, Тимофеев подобрал обрывок газеты "Кировская правда" с сообщениями о тяжелых боях под Ленинградом и о том, что под Москвой зенитной артиллерией сбито пять вражеских "Мессершмиттов", пытавшихся пробиться к столице. Значит обе столицы в наших руках, что подтверждается в газетной статье, с которой могла ознакомиться вся камера. Печатное доказательство нисколько не смутило болтунов, оставшихся при своем мнении, что если сейчас эти города не взяты, то все равно падут под мощным, несокрушимым натиском непобедимой немецкой армии.  

И все-таки стремление заполнить бездумное времяпрепровождение чтением победило, и администрация согласилась выдавать книги. Необходимо было подобрать человека, который бы получал и возвращал книги, был ответственным за их состояние. Камера поручила это дело мне. Я с радостью согласился. Эстонцы просили приносить литературу на эстонском языке, а если таковой не будет, в чем я нисколько не сомневался, то русскую и зарубежную классику. Русские были согласны на любые книги, лишь бы их было много, и давали бы чаще.   Библиотека помещалась в этом же корпусе на втором этаже в небольшой камере, где стояли стеллажи со скромным запасом книг (не более 500 томов), сколоченный из простых досок стол и несколько табуреток. За столом сидел библиотекарь из заключенных, в телогрейке, грязных полотняных брюках. На вид ему можно было дать не более 30 лет. Из разговора с ним я пришел к выводу, что ума он небольшого, с книгами никогда дела не имел. Попал в тюрьму видимо за кражу, либо мошенничество, а так как срок имеет небольшой, отбывает наказание в г. Кирове в положении тюремного библиотекаря.  

- Сколько в камере людей, - спросил он меня.   Чтобы получить побольше книг я специально завысил цифру, сказав, что в камере 175 человек.  

- Выбирай с полки, можешь взять четыре книги.  

- Но это же мало на столько человек, - робко возразил я.  

- Не рассуждай, получай, сколько дают, а нет, так ничего не получишь... Вернешь книги в целости и сохранности, сам поверю, чтобы все листы были целы и незапачканы. За это отвечаешь ты. Если что не так, камера лишится книг, а ты будешь наказан.  

Так как книги менялись не часто, через две-три недели, а то и еще реже, то всем желающим удавалось прочесть их и даже не один раз. По этому поводу высказывалось недовольство. Жаловались корпусному начальству. Ничего не помогало.  

Горшков, обращаясь на двух языках, внес разумное предложение после тихого часа устраивать чтение вслух наиболее интересных книг, все единогласно его поддержали. И снова всплыла моя кандидатура, на этот раз на роль чтеца. До своего ареста я обладал исключительно острым зрением, одинаково хорошо видел как вблизи, так и в даль. Но после приблизительно месяца чтения в полутемной камере я почувствовал, что с глазами становится что-то неблагополучно: они быстро уставали, приходилось останавливаться и извиняться за вынужденные паузы. Громкое чтение Тургенева, Льва Толстого, Гоголя занимало ежедневно около двух часов. Перед тем, как начать "Господа Головлевы" Салтыкова-Щедрина, я напомнил, что автор был преследуем царским правительством за свои революционные убеждения и выслан в город Вятку, теперешний Киров, где и прожил 7 лет. Это оживило слушающих. Генерал Тырванд в раздражении произнес на всю камеру:  

- Писателя за его убеждения выслали, а нас за то же самое посадили в тюрьму!  

Со временем глаза уставали все больше и мне пришлось отказаться от чтения вслух. Никто меня заменить не согласился и чтения вслух прекратились.   Тогда наиболее неугомонные из заключенных предложили что-то вроде народного университета. Опросили всех имеющих высшее образование и получили от каждого согласие прочитать лекции на любую выбранную им самим тему, безразлично на каком языке, эстонском или русском.  

Почин сделал Каплинский, выбрав литературную тему - "Пушкин и Мицкевич". Говорил он на русском и эстонском языках, стихи Мицкевича читал по-польски. Проанализировав творчество двух гениальных славянских поэтов, Каплинский нашел в их творчестве много общего. Обоих поэтов объединяло стремление к свободе духа, борьбы за высокие человеческие идеалы. Он цитировал отрывки из писем поэтов, читал по памяти на трех языках стихи и удивил всех образным переводом на эстонский и польский языки стихи и отрывки из поэм Пушкина.  

На следующий раз Каплинский предстал интересным и увлекательным путешественником. Мы с ним побывали в живописной Швейцарии. Он образно, не без юмора, рассказывал, как карабкался по склонам Альп, бродил в одиночестве по сочным лугам среди упитанных коров, пробовал и восхищался их жирным молоком, заходил в уютные гостеприимные домики швейцарских крестьян. Каплинский познакомил нас с городами Женева, Цюрих, Базель, Лозанна, осмотрели все их достопримечательности, побывали в музеях и дворцах, совершили увлекательную поездку на пароходе по Женевскому озеру, промчались в экспрессе сквозь знаменитые Симплонский и Сен-Готардский туннели.   По-особому всех взволновала и задела за живое беседа Каплинского о выдающимся польском композиторе Шопене. С уверенностью могу сказать, что она была преподнесена так, как ни в какой музыкальной аудитории. Не имея возможности передать чудесную музыку Шопена с помощью музыкального инструмента, Каплинский напевал яркие бравурные мазурки, игривые и задорные скерцо, вычурные торжественные полонезы. Закрыв глаза, я представлял себе, что нахожусь в концерном зале, а с горячим сердцем и душой поэта пианист Каплинский исполнял мелодии. Надо было видеть его лицо, его озаренные неземной радостью глаза, когда он бережно и с необычайной осторожностью, словно шкатулку с реликвиями, открывал тайну творчества классика мировой музыки. Нам всем так понятна и близка была глубокая скорбь Каплинского, когда он, едва слышно, дрожащим голосом, выразил свою невыплаканную печаль, что с ним нет и, вероятно, никогда больше не будет его любимого рояля.   Беседа бывшего премьер-министра разочаровала. Мы его попросили рассказать про деятельность правительства в период начала Второй Мировой Войны, о том, при каких обстоятельствах был заключен Пакт о взаимопомощи между Эстонией и СССР и, наконец, что предшествовало предоставлению советским войскам баз на территории Эстонии. Он и в тюрьме остался верен принципам дипломатии: "Язык дан для того, чтобы молчать". Обо всем, о чем мы просили он умолчал и только в полушутливой форме рассказал о приезде в Таллин шведского короля Густава Y, о том, как его принимало правительство и эстонская общественность, какие были устроены званные приемы и что на них подавали к столу.   С нескрываемым интересом как русские, так и эстонцы слушали беседу члена Генерального штаба царской армии русского полковника Осипова, уроженца Петербурга, воспитанника Пажеского корпуса. Ему, как пажу, приходилось бывать на царских приемах в Зимнем Дворце, следовать за царицей, держа на почтительном расстоянии её шлейф. Осипов отлично знал Петербург, его величественные площади, просторные широкие проспекты, неповторимые в своей красоте архитектурные ансамбли. Зная и хорошо помня экспозицию Эрмитажа, Осипов, словно гид водил нас из зала в зал, знакомил с творениями Рафаэля, Леонардо да Винчи, Тициана, Мурильо, Пуссена, Ван-Дейка. С любовью вспоминал зодчих начала XIX столетия Воронихина, Захарова, Росси, Стасова. С восторгом говорил о строителе Исаакиевского собора Монферране, о бессмертном Растрелли, увековечившего своё имя такими архитектурными шедеврами, как Зимний, Смольный и Воронцовский дворцы.   Беседу Осипова я иллюстрировал чтением стихотворений поэта Агнивцева: "Блистательный Сан-Петербург", "Букет от Эллерса", "Коробка спичек Лапшина".   Воспоминаниями о пребывании в Петербургском университете поделился присяжный поверенный Иван Михайлович Горшков.   Начал он с адреса. В самом начале Университетской набережной, за густой листвой вековых деревьев, схоронилось трехэтажное здание, торцевым фасадом обращенное к Неве. Строил его в период с 1742 по 1772 годы архитектор Трезини, и предназначалось это здание высшим административным учреждениям. В нем разместился Петербургский Университет.  

- Велика роль Петербургского Университета в развитии общественного движения России. В его стенах трудились, - сказал Горшков, - выдающиеся русские ученые: изобретатель радио - Попов; блестящие математики - Ляпунов, Золотарев, Коркин; великий химик - Менделеев; физиологи - Сеченов, Павлов. Питомцами Университета были Тургенев, Некрасов, Глеб Успенский, Вересаев, путешественники естествоиспытатели Миклухо-Маклай, Семенов-Тянь-Шанский.   Немало удивил нашу русскую группу генерал Тырванд. Кода дошла очередь вступать до него, он вдруг заявил, к явному неудовольствию эстонцев, что говорить будет на русском языке.   - Мне легче говорить по-русски. Сами понимаете, вырос в России, получил русское образование, так что не обессудьте дорогие соотечественники.  

Тырванд долгие годы провел на границе с Китаем, в Уссурийском крае. Хорошо знал его фауну и флору. Часто общался с местным населением. И вот теперь делился с нами своими впечатлением обо всем увиденном там, о людях, их быте. Особо упомянул о богатстве дальневосточных лесов ценными породами деревьев и редкими экземплярами пушного зверя.    

------------------------------------------------""------------------------------------------------    

Постепенно лето сходило на нет, наступала осень. Мы оставались в полном неведении о своей дальнейшей судьбе. Беспокоила неясность положения в тюрьме: кто же мы, в конце концов, - подследственные или заключенные? Первое, естественно, отпадало, поскольку у большинства следствие давно закончилось, еще в Таллине. Тогда возникал второй вопрос: а где же суд? Если кто не осужден, то, по какому праву он находится на положении заключенного?   Совершенно неожиданно, по 5 - 6 человек стали вызывать к тюремному следователю. И я не избежал этой участи. В небольшом кабинете сидел одетый в военную форму чекист моложавого вида, разговаривавший вежливо, но без особого интереса, словно по обязанности, относясь безразлично к тому, кто что говорил. И я и другие обратили внимание, что письменный стол следователя был пуст. Отсутствовали папка с делом, протокольные листки, бумага. Стояла только чернильница и пресс-папье.   Следователь попросил меня рассказать краткую автобиографию, когда, где и за что арестован, по какой статье предъявлено обвинение. Когда рассказывал, почувствовал к себе индифферентное отношение следователя. Он не задал ни одного вопроса и только, когда я кончил говорить, лаконично спросил:  

- Все? Больше ничего не скажете?  

- По своему делу больше ничего сказать не хочу, а вот хочу спросить: до каких пор я и другие будем находиться в ужасных антисанитарных условиях Кировской тюрьмы? Почему нас до сих пор не судят - ведь среди нас могут быть и невиновные.  

- По вопросу антисанитарных условий в тюрьме обращение не по адресу. Спрашивайте у тюремной администрации. Не в моей компетенции и давать справки, когда у кого будет суд. И запомните раз и навсегда: невиновных среди вас нет. Советская власть невиновных не сажает, а если сидите, то значит виновны и рано или поздно это будет вам доказано...  

Визит к следователю вызвал самые оживленные комментарии. Больше всего удивляло, почему у следователя не было наших дел. У эстонцев по этому поводу сразу же появились свои версии.  

- С такой поспешностью вывозили нас из Таллина, - уверенно утверждал один из них, - что не успели с нами погрузить дела и они попали в руки к немцам. Вот почему не судят и так долго держат нас в тюрьме. Думают, как с нами поступить. Судить не могут и не станут. Освободят из тюрьмы и оставят в Кировской области на положении ссыльных.  

С этим утверждением категорически не согласился присяжный поверенный Горшков.  

- Не может такого в юриспруденции быть, чтобы арестованного из одной тюрьмы в другую отправляли без всяких документов, то есть без судебного дела, в котором заключен весь следственный материал. Наивно об этом не только думать, но и говорить. Это все равно, как больного из одной больницы отправить в другую без истории болезни. Не обольщайтесь, господа, избыточными надеждами. Лагеря нам все равно, поздно или рано, не миновать...  

В разгар спора дверь камеры открылась и на пороге объявился корпусной начальник. Все наперебой бросились к нему с вопросами, жалобами и просто за компанию поговорить. Поднялся страшный шум и гвалт. Корпусной ничего толком не смог понять, кто, о чем говорит и велел всем замолчать  

- Пусть говорит кто-нибудь один, я ничего не понимаю из-за вашего крика.   Как самого грамотного в юридических вопросах, попросили от всей камеры высказаться Горшкова  

- Находящиеся в камере спрашивают, доколе придется нам, не будучи осужденными, находиться в тюрьме, не имеющей самых элементарных условий для пребывания в ней. Взгляните вниз, под нары - люди спят на мокром цементном полу, не имея, что подстелить под себя. Нет постельных принадлежностей. Из-за неисправности печи камера не отапливается. Да если она и была бы в порядке, все равно сидели бы в холоде, так как нам постоянно говорят, что из-за нехватки топлива не хватает кипятка, пища холодная. Изнываем от клопов и вшей. Необходима срочная газация. Мы уже забыли, когда нас водили в баню. А когда и водили, то горячей воды в ней никогда не было. Белье у нас грязное, в стирку его не принимают. Многие из нас нуждаются в срочной медицинской помощи. У многих повышенная температура, болезни дыхательных путей, понос. Редко появляющийся фельдшер, мало понимающий в медицине, снабжает больных одинаковыми порошками, не вникая и не разбираясь, что у кого болит. Незамедлительно нужен врач. Требуется тщательная проверка состояния здоровья всех, находящихся в камере, изоляция тяжело больных. Скученность столь велика, что спим впритык друг к другу, поворачиваемся одновременно, по команде. С нар не слезаем, так как больше негде находиться. Питание с каждым днем ухудшается. Четырехсотграммовая пайка хлеба - сырой комок, состоящий из суррогатов ничего общего не имеющих с ржаной мукой. Суп сохранил одно лишь название. Мутная водичка без намеков на мясо или рыбу.   Камера внимательно прислушивалась к правдивому и печальному рассказу Горшкова. Слушал его, не перебивая, и корпусной начальник, время от времени что-то записывающий в блокнот. Горшков продолжал:  

- Мы устали от безделья. А ведь среди нас есть немало трудоспособных, готовых принести пользу даже в тюремных условиях. Дайте возможность поработать людям в любой области, мы можем пилить, рубить, складывать дрова, заняться уборкой и благоустройством прогулочного двора. Среди нас немало грамотных людей, которых можно использовать на конторской работе, в качестве счетных работников.  

- При настоящем положении вещей, - выслушав Горшкова, начал корпусной, - тюремная администрация не в праве политических заключенных выводить на работы. Все другие просьбы и пожелания я немедленно передам начальнику тюрьмы.  

С этими словами корпусной начальник покинул камеру. Мы обсуждали его визит, делились впечатлением от выступления Горшкова, и нашли, что он говорил толково и по существу. Почему-то все уверовали, что этот визит не пройдет бесследно и если не все, то хотя бы часть просьб будет начальником тюрьмы удовлетворена.   Но наши ожидания оказались напрасны. Ничего не изменилось, а на дворе уже был холодный, слякотный ноябрь. Не имевшие крепкой обуви и верхней одежды на прогулку не выходили, сидели в камере. Из-за них камера не проветривалась. Когда мы возвращались со свежего воздуха в нос ударял смрадный запах параши, сырости, пота грязных тел. Прогулка сразу же забывалась, голова становилась свинцовой, одолевало тошнотворное состояние.   С наступлением темноты в камере начинались клоповые терзания. Они вылезали со всех щелей, падали с потолка, с верхних досок и нещадно кусали, не давая ни на минуту заснуть. И лишь к утру, когда начинало светать, камера забывалась тяжелым обморочным сном.   Не дождавшись помощи от администрации, решили начать борьбу с паразитами собственными силами. Отодрали от нар бортовые доски, из которых с помощью остро отточенной железки, превращенной в ножик, нащипали огромное количество длинных лучинок и их зажгли. Яркими факелами вспыхнули смолистые сухие щепки. Камера сперва ярко осветилась, а затем стала наполняться густым удушливым дымом. Дышать становилось все труднее, двигались на ощупь, но терпеливо подносили горящие лучинки ко всем щелям и углам.   Тысячами выползали напившиеся кровью жирные клопы, за ними вслед бежала мелкота. На них падали головешки, остро ощущался их запах, перемешанный со специфической вонью сгоревших клопов. Дым стал проникать в коридор и вызвал, естественно, беспокойство охранников. Двое из них вошли в камеру. Ничего не понимая, прикрывая глаза и нос руками, они подумали, что в камере пожар, но мы объяснили им в чем дело:  

- Гражданин начальник, - не без сарказма заметил Парма, лицо которого было черно, как у трубочиста, - не подумайте, что мы боремся с Советской властью. Война - самая беспощадная, до победного конца объявлена клопам, - поддержите нас морально!  

Надзиратели молча ушли, а мы продолжили истреблять паразитов.   На следующий день полностью повторили операцию. Пол камеры, словно ярко вытканный ковер, был выстлан толстым слоем сожженных и дохлых клопов.  

Мы все отчаянно чихали, кашляли, ходили лунатиками с больными головами.   И все же в этом необычайном в тюремных условиях мероприятии мы добились некоторого успеха. На какое то время клопы исчезли и мы в продолжении почти трех недель спали нормально.  

Если в борьбе с клопами мы временно вышли победителями, то бессильными, совершенно беспомощными, оказались и ничего не могли предпринять со вшами, которых развелось не меньше клопов. Требовалась основательная санобработка, горячая баня, прожарка вещей, стирка белья, тщательная дезинфекция помещения, но этого, к сожалению, никак добиться не могли, хотя настойчиво и неоднократно обращались к тюремному начальству, которая отделывалась ничего не значащими обещаниями.  

В один из бесцветных дней в камеру зашел надзиратель и заявил, что через полчаса все должны быть готовы к выходу в баню с вещами и одеждой. Нашему ликованию не было предела. Но столь же велико было наше разочарование, когда оказалось, что в бане холодно, вода еле теплая, прожарка вещей отменяется, а значит и паразиты вернутся с нами в камеру обратно.  

А число больных в камере с каждым днем увеличивалось. Фельдшер не успевал снабжать порошками, за которыми охотились буквально все и больные и здоровые, последние в целях профилактики. Тех, у кого была высокая температура из камеры уводили с вещами то ли в тюремную больницу, то ли в другую камеру. Об этих больных мы впоследствии так ничего и не узнали, даже уже находясь в лагерях.   Мне предложили составить новый список находящихся в камере заключенных. Их число сократилось до 136 человек. Нам стало чуть просторнее. Лежавшие под нарами переместились наверх.   Голод порождал низменные инстинкты. С вожделением здоровые поглядывали на больных в надежде, что из-за испытываемых болей человек откажется от еды. Между здоровыми и больными шел оживленный торг о продаже и покупке пайки хлеба и миски супа в обмен на вещи. Из мешков вытряхивалось всякое барахло. Дрожащими руками больной, горевший в жару, рассматривал и оценивал махровое полотенце, примерял на худых плечах чесучовый пиджак, висевший на нем как на вешалке. Каждый до хрипоты доказывал что ценнее: порция каши или кожаные перчатки.  

Приближалось 25 декабря 1941 года, Рождество Христово по Новому стилю. На воле праздник торжественно отмечался всеми эстонцами. Решили отметить его богослужением в камере. Идею поддержал пастор Зоммер. В вещах у генерала Тырванда оказалось несколько свечей, которые разрезали на части и тем самым увеличили их количество.   В сочельник 24 декабря, когда опустились сумерки, по краям нар зажглись десятки огоньков от свечей. Неподвижно, в молитвенном спокойствии все лежали на своих местах и внимательно слушали проникновенные слова проповеди пастора Зоммера. Он призывал к христианскому всепрощению, терпеливо переносить все страдания и, следуя учению Христа, твердо верить, что человеческие скорби явление временное, за которыми придут облегчение и радость новой жизни...  

Слова пастора сменили хоралы, рождественские песнопения. Чтобы не вызывать нареканий тюремного начальства, пели не особенно громко, с влажными от слез глазами, с думами о родных и близких, с мечтой скорее вернуться домой... Навзрыд плакал, лежавший недалеко от меня, Переплетчиков. Не выдерживал нервы и у других молящихся. Дрожащим от слез голосом возносил молитвы пастор Зоммер. Вся эта обстановка напоминала скорее погребальную мессу с оплакиванием утраченной навсегда свободы, прощанием с жизнью...   Как тихо мы не пели, в коридоре пение услышали. В открывшееся окошечко двери просунулась голова надзирателя. На его лице было написано недоумение. Он никак не мог понять, что происходит в камере, почему горят свечи, а заключенные поют. Не знаю, догадался ли он, что в камере молятся, но, во всяком случае, не усмотрел нарушения тюремного режима, несколько минут лицезрел происходящее, а потом закрыл окно.  

Песнопение продолжалось, пока не погасли свечи. Ночь прошла удивительно тихо и спокойно. Без разговоров участники этого необычного импровизированного богослужения оставались неподвижно лежать на своих местах, вслушиваясь в биение собственных сердец и каждый по-своему переживал рождественскую тишину ночи.   Наша русская группа решила последовать примеру эстонцев и отметить сочельник Православного Рождества 6 Января. Горшков обещал сказать соответствующее слово. Переплетчиков, как бывший певчий Штиглицкой церкви в Нарве, предложил свои услуги в организации хора. Начались репетиции. К пению привлекли всех, кто сколько-нибудь знал церковное пение и имел голос.  

Затея сорвалась появлением 28 декабря тюремной администрации.   - Всем приготовится на выход с вещами, - последовало распоряжение, - в камере ничего не оставлять!   Догадкам и предположениям не было конца. Строились всевозможные варианты. Сошлись в одном - готовится этап.   Сперва нас перевели в другую палату большую по размерам, более опрятную и сетлую. Забрались мы на нары, благо свободного места было много и, воспользовавшись, что начальство оставило нас в покое, крепко уснули. Сон прервали явившиеся чины НКВД, одетые в новую военную форму. По спискам проверили каждого, поинтересовались, у кого отсутствует обувь, пальто, головные уборы.  

Разбирало вполне естественное любопытство, почему перевели в другую камеру, может из-за дезинфекции. Тырванд, как самый солидный, не постеснялся спросить:  

- Нас оставляют здесь или отправляют по этапу?  

- Вас отправляют из Кировской тюрьмы, - ответил старший из чекистов.  

- В лагерь?  

Вопрос повис в воздухе не получив ответа. На продолжительное время мы остались один на один со своими думами, разговорами, предположениями. Почему-то большинство склонялось к мысли, что отправят в лагерь.  

Принесли огромную кучу одежды и обуви. Здесь оказались залатанные и грязные бушлаты, телогрейки, ватные штаны, рваные ботинки, страшные на вид зимние шапки. Мы их рассортировали, посчитали и отдали тем, у кого не было теплой одежды и обувь пришла в полную негодность. Пришлось уговаривать и убеждать одеть, многие отказывались, брезгливо разглядывая грязную рвань третьего сорта, которую давно нужно было списать и сжечь.   К вечеру всех вывели в длинный коридор, заставили сесть на пол и запретили вставать и переходить на другое место. Снова по списку всех проверили. Возникли препирательства с надзирателями по поводу туалета. Некоторых он отвел, остальным сказал, чтобы сидели спокойно, потому что больше никого не поведет. По коридору проходил офицер. Горшков от имени камеры обратился к нему с жалобой на надзирателя. Офицер приказал всех сразу отвести в туалет.  

Наконец наши ожидания подходят к концу и всех выводят во двор. Двор покрыт толстым слоем свежевыпавшего снега. В окружающих тюрьму домах и улицах полнейшая темнота. В городе объявлено затемнение. Не горят прожектора на вышках. Острые глаза "попок" отлично видят на снегу нас, собравшихся в количестве несколько сот человек. Крепкий мороз хватает за щеки, нос, зябнут руки и в особенности пальцы. У большинства нет перчаток. Хлопаем себя по бокам, чтобы согреться. Прохудившиеся ботинки легко пропускают холод. Не спасает и подпрыгивание на месте. Начальство все это видит, торопит скорее выводить людей за ворота. По строящейся колонне разносится приказ конвоиров:  

- Шаг вправо, шаг влево есть побег, стреляем без предупреждения! Всем ясно?   Эхом перекликаются недружные ответы "ясно!" полузамерзших людей, которые от холода не могут даже вникнуть в столь серьезное предупреждение, грозящее каждому смертью в любую минуту...    

 

93. Из тюрьмы в лагерь    

 

За воротами нырнули в холодную кромешную тьму. Мороз усиливается - не менее 20 градусов ниже нуля, к ночи температура ещё более упадет. Поворачиваюсь назад - ничего не видно, тюрьма исчезла, потонула в вечерней мгле. В сердце осталось горькое воспоминание о первых терзаниях полугодового заключения. Что ждет дальше, не станет ли еще хуже, трагичнее?..  

Ноги передвигаются с большим трудом. От продолжительного недоедания слабость дает себя знать, нет сил тащить себя самого, а тут еще вещи, хоть их и немного, но все же оттягивают обессиленные руки. Впереди ковыляет, опираясь на палку, генерал Тырванд. Идет налегке. Его огромные тюки с вещами несут два молодых эстонца. Не будь их, генералу пришлось бы все бросить на дороге или, в лучшем случае, раздать своим соотечественникам, у кого ничего нет, как, например, у его двух носильщиков, которых арестовали летом. Еще в камере Тырванд видел нужду таких людей, но ни с кем не поделился, хотя в его багаже были пальто, костюмы, разная обувь, белье и т. д. Если бы Тырванд мог предполагать, что ждет его в лагере, он из скареда превратился бы в филантропа. Хотя как знать...  

Сплошной цепью идут рядом с нами вооруженные конвоиры и чуть ли не у каждого на привязи огромная овчарка, готовая по первому сигналу своего хозяина наброситься на нас и разорвать. Конвоиры ласково похлопывают своих псов, называя их по имени, успокаивая их крутой нрав, и тут же в наш адрес посылают трехэтажный мат за то, что наши больные не в состоянии быстро двигаться, постоянно отстают и задерживают всю колонну.   - А ну, прибалтийские бароны, - кричит ретивый конвоир, - пошевеливайтесь, подтягивайтесь. Вспомните, как вы подгоняли своих батраков. Теперь сами попробуйте почем фунт лиха. Давай, давай, прибавь шагу!  

Во тьме и в глубоком снегу утонули едва различимые деревянные халупы кировчан, с наглухо закрытыми ставнями и воротами заборов. Нигде ни одного огонька. Чем дальше идем, тем медленнее двигаемся. Несколько раз останавливаемся, ждем, пока подойдут отставшие. Чуть светлее стало в районе железнодорожного вокзала. Прорезывались затерявшиеся где-то огоньки одиноких стрелочных разъездов. На какое-то мгновенье сверкнуло яркое пламя открывшейся топки проходившего мимо маневрового паровоза.  

Подошли к длинному составу вагонов-теплушек, каждый из которых рассчитан на 40 человек. По команде "Грузиться", стали забираться в вагоны. Труднее всех приходилось больным и немощным. В отсутствии платформы им приходилось напрягать все силы, чтобы дотЯануться до высоко распложенных дверей вагонов. Им помогали здоровые. Конвоиры же подгоняли, покрикивая: "Быстрей, быстрей, поворачивайся!"...   Внутри стены вагонов покрыты сплошным слоем инея. Мы попали, словно в ледник. Насквозь промерзшие нары покрыты ледЯаной коркой. Окошко забито деревянными досками, переплетенными колючей проволокой. Посреди вагона буржуйка с длинным рукавом-трубой. Тут же приготовлен уголь и растопка. Пока не заняли места на нарах, никто не хотел растапливать печку. Их отвоевывали с боем. Потерявшие человеческое достоинство и порядочность, несколько молодых эстонцев силой занимали места поближе в печке. Наконец все успокоились, кое-как разместились. Нашлись желающие лежать на полу рядом с печкой. Мне достался угол, покрытый толстым слоем льда.   Затопили печку. От угля печь быстро раскалилась, отводящая труба покраснела. Как только по вагону разошлось тепло, началось таЯание снега и льда. Как в хороший дождь, с потолка потекла вода. От неё не знали, куда спрятаться, промокали насквозь. Поочередно, по нескольку человек подходили к печке сушить одежду. Вещи развесили на нарах. Всю ночь никто не смог уснуть. Лечь на нары не представлялось возможным, пока на них не растает лед и снег. Только под утро, усталые и невыспавшиеся, угнездились на не успевших высохнуть досках и забылись тяжелым сном.     


94. В направлении Вятского исправительно-трудового лагеря (Вятлага)    

 

Из Кирова эшелон мчится в направлении узлового центра области - станции Яр. Сворачиваем на северо-восток, в район расположения крупных лесных массивов, разрабатываемых заключенными Вятских Исправительно трудовых лагерей (Вятлаг).  

Резко ухудшилось здоровье Ивана Ивановича Иванова, жителя деревни Кондуши из Принаровья. Будучи крупным мужчиной, о котором говорили "косая сажень в плечах", он превратился в скелет, лежал на полу у печки не в состоянии подняться. Иванов умирал на наших глазах, и мы ничем не могли ему помочь. В ночь на 28 декабря его не стало. Мы не знали, что предпринимать с телом покойного, поезд нигде не останавливался, стучать в дверь и вызывать охрану, было бесполезно.  

При первой же остановке на станции Верхне-Камской, пограничной территории Вятлага, стали яростно стучать в дверь и кричать, вызывая охрану. Подошедшим конвоирам объяснили, что у нас покойник. Открыли дверь и мы осторожно спустили тело на снежную насыпь, рядом положили его вещи.  

- Не суждено тебе, дорогой Иван Иванович, вернуться в родную семью, которую ты так беззаветно любил, - сказал я в последнем слове, стоя у открытой двери вагона, где сгрудились все, - обещаем: первый из нас, который вернется домой, сообщит семье, где и как ты закончил свой жизненный путь. Мир праху твоему!  

Защемили наши сердца, когда с резким скрипом задвинулась тяжелая дверь вагона. Еще некоторое время в вагоне царила гнетущая тишина. Каждый оставался с тяжелыми думами о таких еще необычных похоронах товарища по несчастью...  

Поезд двинулся, унося нас все дальше и дальше от родных мест. С интервалом 7-10 километров проскакивали вятлаговские маленькие станции. В отдалении от них вырисовывались запорошенные снегом, удивительно похожие друг на друга, лагерные пункты, огороженные невысокими заборами из колючей проволоки. Везде вышки, однотипные дома-бараки, в которых живут заключенные, одноэтажные деревянные строения, бревенчатые и засыпные, строены из своего, вятлаговского леса. Он кругом, на сотни километров, основа жизни лагерей, кормилец заключенных и вольнонаемного состава служащих. Лес смешанный, с преобладанием хвойных пород. Страна получает от Вятлага мачтовый лес, пиловочник, рудостойку, дрова. Как только лес вырублен, корчуются пни, поднимается целина. Земля используется по посев сельскохозяйственных культур.   В начале тридцатых годов, когда в Вятлаг стали поступать первые партии заключенных, Первый лагерный пункт на станции Верхне-Камской служил одновременно и этапно-распределительным пунктом, определявшим, куда направлять прибывших, которые собственными руками возводили лагерные подразделения, строили бараки, хозяйственные постройки, прокладывали железнодорожные пути. Сами валили лес и из сырых бревен клали стены. С открытием новых лагерных пунктов удлинялось железнодорожное полотно, строились новые станции, сопутствующие поселки для вольнонаемных. И эта работа являлась первоочередной, страна остро нуждалась в лесе.   На станции Верхне-Камской долго не задержались.   Эшелон направляется на первую подкомандировку 7-го лагпункта. Это значит, нам предстоит проехать еще 50-60 километров вглубь тайги. Позади второй лагпункт - местопребывание заключенных-инвалидов. И они, в зависимости от состояния здоровья, обязаны трудиться, используемые на более легких работах. Освобожденные от лесоповала, они заняты пошивом и ремонтом белья, верхней одежды, в сапожных и бондарных мастерских. На период посевной и уборочной мастерские закрываются и способные трудиться на полях, направляются на сельскохозяйственные работы.  

Давно вырублен лес вокруг третьего лагпункта. Заключенные работают на целлюлозно-бумажном комбинате, корпуса которого расположены на берегу реки Малая Созим. По ней в летнюю пору к комбинату сплавляется лес.  

Название санитарного городка получил четвертый лагпункт. Большие бараки, в пору лесоповальных работ служившие жильем для лесорубов, превращены в стационары. В некоторых помещениях нары заменены железными койками и вагонной системой нар на четыре человека. Сюда на излечение с эпидемическими и сложными заболеваниями направляются заключенные со всего Вятлага. И, тем не менее, на каждом лагпункте имелся свой медпункт-амбулатория и приемный покой с несколькими койками. В сан-городке прилично оборудованные кабинеты, рентген, большая аптека. Врачебный персонал составляют заключенные. В пору моего пребывания в Вятлаге на четвертом лагпункте отбывала сроки группа врачей кремлевской больницы, обвиненных в отравлении Максима Горького.  

Кормили больных не лучшим образом. По сравнению с работягами они получали значительно меньшую пайку хлеба, скудный приварок без премблюда (премиальное блюдо, которое выдавалось работникам, вырабатывавшим более 100% от нормы). Лишь тяжелобольные получали иногда кашу, сваренную на молоке.   Остановились на станции Лесная, где заменили паровоз.  

Соцгородок, что в километре от станции Лесная, столица Вятлага. Здесь сконцентрированы все центральные лагерные учреждения: управление, опер-чекистский отдел, производственные отделы, культурно-просветительные организации. Все дома, одноэтажные и двухэтажные, построены из дерева.   А мы продолжаем свой путь. В стороне остался едва различимый вдали пятый лагпункт, по тому времени самый большой из всех лагерных подразделений, где кормили лучше, бытовые условия были несравнимы с существовавшими на более отдаленных от центра лагпунктах. Доходяг, блатных и уркачей здесь старались не держать, отправляя подальше от глаз начальства. Вполне естественным было стремление приличных по поведению и примерных в работе попасть на пятый лагпункт. Приезжавшим из Москвы комиссиям в первую очередь показывали пятый лагпункт., водили по баракам, в которых соблюдалась образцовая чистота, приглашали в большой клуб-столовую, знакомили с работой библиотеки.  

По мере продвижения на север ширятся лесные массивы. Во все стороны раскинулся сплошной лес, - место работы заключенных. Над тайгой поднимаются струйки светлого дыма, свидетельствующие о том, что в лесной чаще с утра до вечера копошатся люди, обязанные по необходимости годами работать в поте лица, чтобы обеспечить себя пайкой хлеба с баландой из мороженой капусты и черпаком ячневой каши иногда заправленной чайной ложечкой вонючего постного масла.   Слева остался шестой лагпункт. Не проехали и двух километров, как на противоположной стороне железнодорожного полотна вплотную к нему вытянулись нитки колючей проволоки с вышками. Внутри отгороженной зоны два барака с окнами, заделанными решетками, двери с железными засовами. Чуть дальше небольшой домик, в котором кухня, хлеборезка, каптерка.  

- Смотрите, кажется, штрафной лагпункт, - раздался чей-то голос с верхних нар.  

- Тюрьма в тюрьме, - кратко резюмировал Горшков и рассказал нам, что собой представляет штрафное обиталище для тех, кто осмелился нарушить лагерный режим, пытался бежать и был пойман, позволил себе грубо разговаривать с начальством. В штрафном лагпункте, обычный, как везде, барак разделен на отдельные секции-камеры, постоянно находящиеся на замке. Штрафников каждое утро выводят на самые трудные и непривлекательные работы на участки, где нет работяг с лагерных подразделений и поздно возвращаются в зону. Утром и вечером тщательный обыск. Имеется холодный карцер, попадая куда провинившийся остается без горячей пищи, получая кусок хлеба и холодную воду. Срок пребывания в штрафном лагпункте, в зависимости от тяжести проступка, может быть от двух недель до шести месяцев.  

С главного пути сворачиваем в густой лес. Паровоз, не спеша, тяжело тащит состав в снежную глушь. Рядом с веткой железнодорожного пути на многие километры протянулись штабеля заваленных снегом дров, приготовленных к вывозке. Следов людей не видно. Надо думать, дрова лежат не один год. По ассоциации вспомнилась Кировская тюрьма, постоянно испытывающая топливный голод. Запорошенные пушистыми хлопьями снега неподвижно стоят вековые ели, как часовые, охраняя покой молчаливого леса. Стоило нам свернуть с главного пути, как исчезли дома, хозяйственные постройки, даже не стало стрелок стрелочников.   Последняя остановка эшелона в глухом лесу. Почти одновременно открываются двери всех вагонов. Эхом откликаются в лесу команды охранников:  

- Из вагонов выходить! Быстрее! Построение возле своих вагонов! Стройся!   Прыгаем и чуть ли не по пояс проваливаемся в глубокий снег.

Ступить некуда, ноги везде проваливаются. Пробуем уминать снег, ничего не получается. Стоит сделать шаг в сторону, моментально утопаешь в снегу.  

Мороз градусов под тридцать. Чтобы хоть как-то уберечься от мороза, повязываем лица шарфами, полотенцами, а руки обматываем портянками. Охрана расставляет больных среди здоровых, чтобы те помогали им идти. После уже знакомой "молитвы" с предупреждением не выходить из строя, иначе будет применено оружие, огромная колонна медленно тронулась в путь, сама себе, прокладывая дорогу в снежной целине. Хоть и не к месту будет сказано, но наше шествие чем-то напоминало известную картину художника Верещагина "Отступление французской армии из России в 1812 году".  

Лес молчал морозной безветренной тишиной. Гигантские ели цепко держали распластанные снежные сугробы на своих широких ветвях. Туч не было, звездное небо широко раскинулось над нами. От снега было светло так, что видны были заячьи следы, а более глубокие и широкие вмятины свидетельствовали о присутствии здесь и более крупного зверя. Над просекой, по которой с трудом продвигалась колонна, состоящая из многих сотен полузамерзших людей, клубились струйки пара.  

Но вот осталась позади лесная просека. Вышли на открытое холмистое место. Под откосом опять необозримый лес. В стороне вырубка с разбросанными домиками вольнонаемного состава, а еще дальше зона заключенных, освещенная бледным светом появившейся луны.     


95. Первая подкомандировка 7-го лагпункта    

 

Первая подкомандировка седьмого лагпункта - так называлась новое место моего заключения, таков был адрес прибывших из Кирова эшелоном не осужденных еще эстонцев, латышей, литовцев, русских с ярлыком контрреволюционеров и врагов народа.   У вахты нас поджидают какие-то начальники в белых полушубках, руководящие лица лагпункта из заключенных, носящих довольно меткое наименование - "придурки": нарядчики, работники КВЧ (культурно-воспитательная часть), заведующий каптеркой, врач и другие.   При нашем приближении раздается команда:  

- В первую очередь заняться больными. Их освидетельствовать и направить в баню!  

- Слушаюсь, гражданин начальник! - по военному, стоя навытяжку, отвечает старший нарядчик из заключенных-бытовиков, здоровый, упитанный парень. На вид ему лет тридцать, одет в новый бушлат, на голове меховая высокая шапка не советского производства, валенки первого срока. Начальник напоминает ему, чтобы баню топили всю ночь, пока не вымоется весь этап и чтобы ни одна вещь, пронесенная в зону, не миновала прожарки.   На вахте производится обыск. Перетряхивают каждую тряпку. Вещи выбрасывают прямо на снег. Парма не может, чтобы не сострить:  

- Пулемет оставил в Эстонии, автомат храниться дома на рояле, а рояль в стирке!..  

Вохровец, одетый в овчинную шубу, злобно смотрит на него, явно недовольный шуткой, но молчит и продолжает обыск.   Три больших барака освобождены для нашего этапа. Нары и пол вымыты, но в помещении холодно. Две печки-буржуйки, с длинными железными рукавами, протянутыми вдоль нар, не могут нагреть огромный дощатый сарай, длиной около семидесяти метров. Сплошные деревянные двухэтажные нары местами покрыты инеем, а по углам ледяные наросты. В наш барак поместилось несколько сотен заключенных. Получаем инструктаж от нарядчика Колосова, которого все запросто называют Мишей. Два дня отдыхаем. За это время проходим медицинский осмотр, по которому устанавливается рабочая категория, получаем рабочую одежду, постельные принадлежности, формируются бригады, выбираются бригадиры. Назначили двух дневальных из инвалидов, не способных работать на производстве. В их обязанности входило: убирать барак, следить за чистотой, приносить воду, дрова, круглосуточно топить печки, а также щипать лучины для освещения.  

Электричество в лагере отсутствовало. Горели, и то не всегда, керосиновые лампы. Керосин привозили редко и его с трудом хватало на освещение зоны и таких учреждений, как вахта, медпункт, кухня, каптерка. Заключенным приходилось вспоминать дореформенные времена, когда кондовая Русь освещалась лучиной и народ пел: "Ты гори, гори, догорай моя лучина, догорю и я...". Дневальные заготавливали из сосновых чурок большие запасы лучинок и по вечерам их зажигали сидевшие вокруг печек заключенные. За разговором о тяжелом житье-бытье поднимались руки с ярко вспыхивающими и неожиданно быстро потухающими лучинами, наполнявшими дымом и копотью потолок и верхние нары.  

- Лучина трещит и разбрасывает искры к несчастью, - печально изрекает сидящий рядом со мной у печки пожилой колхозник из Поволжья Ефим Коробов, в начале войны осужденный за кражу пяти килограммов зерна из колхозного амбара на десять лет лагерей.  

- По два года за килограмм, не слишком ли много? - заметил лежащий на соседних нарах Каплинский  

В дверях барака появляется нарядчик Миша. Сразу же сменили тему, переведя разговор на погоду, на стужу, которая уже довольно длительно держится в лесах Кайского района. Миша что-то зачастил в наш барак. Приходил по несколько раз за вечер, держался поближе к тем, у кого с собой было побольше вещей. Он возымел симпатию к генералу Тырванду и в первый же день назначил его дневальным. Тырванд чрезвычайно этому обрадовался и в знак признательности преподнес Мише новый шерстяной джемпер и кожаные перчатки. В тот же день джемпер и перчатки красовались на Мише. В тепленькое место, в буквальном смысле этого слова - работником бани - устроил Миша Энпалу, за то, что получил сшитый у лучшего Таллинского портного Андрезена почти новый синий костюм. По Мишиной записке Энпалу выдали в каптерке первого срока ватные штаны и телогрейку, а также малоношеные валенки.  

Меня заинтересовала личность нарядчика Михаила Колосова, кто он в прошлом и почему пользуется таким авторитетом у начальства.   Выяснилось, что он такой же заключенный, как и все с шестилетним сроком пребывания в лагере, с той лишь разницей, что в его документах нет и намека на политические преступления, зато фигурируют "мокрые дела", кражи, драки в пьяном виде, которые лагерное начальство расценивает как несерьезные проступки, по сравнению с антисоветской агитацией, под параграф которой подпадает просто сказанное замечание в адрес правительства, советской власти или про неудачи на фронте.

Никогда не забуду, как в Вятлаг в 1943 году был доставлен советский офицер Дмитрий Пирогов с десятилетним сроком заключения лишь за то, что, будучи на фронте, он имел неосторожность вслух высказаться о превосходстве немецкой авиации над советской.  

Колосов - свой, доверенный, верный служака у лагерного начальства, самостоятельно распоряжается судьбой заключенных с ярлыком 58-й статьи. По собственному усмотрению снимает с легкой работы и переводит на более тяжелую, безнаказанно оскорбляет, называя нас контриками, фашистами и другими оскорбительными кличками. Власть нарядчика распространяется не только на тех, кто изо дня в день с утра до вечера без выходных вкалывает в лесу. Он царь и бог в зоне лагпункта, распоряжается и диктует свою волю "придуркам". Он шепчет врачу, чтобы тот освободил на три дня от работ заключенного, одарившего его ценным подарком. Своею властью снимает повара и переводит его в бригаду на лесоповал за принесенный ему дневальным плохой обед. Старший нарядчик имел в своем распоряжении дневального, который по существу был у него на побегушках.  

Колосова боялся весь лагпункт, как стукача - доносителя, находящегося в постоянном общении с "кумом" - оперуполномоченным, которому он сообщал обо всем, происходящем в лагпункте и в бараках, о настроениях и недовольствах заключенных. Субстукачами подрядчика являлись дневальные, которые назначались лишь после проведения соответствующей беседы с напоминаниями об ответственности  

Припоминаю такой случай. Поздно вечером 30 декабря 1941 года, когда в бараке большинство спало, эстонцы небольшой группой собрались в кружок на верхних нарах и приняли решение в канун 1-го января 1942 года по примеру встречи Рождества в камере Кировской тюрьмы устроить проводы старого и встречу Нового года.   Об этом сразу же стало известно оперуполномоченному, который на следующий день в сопровождении своего адъютанта-нарядчика, то бишь, Миши, явился в барак и занялся расследованием обстоятельств того, как он выразился, контрреволюционного мероприятия.  

- На первый раз, - сказал в заключение "кум", - ограничусь предупреждением и чтобы этого больше никогда не было. Выбросите из головы эти буржуазные замашки, вы здесь находитесь не для празднеств, а чтобы работой и честным трудом искупить вину перед Родиной. Никому из вас не позволено нарушать лагерный режим. Впредь за это отдам под суд!..  

Возвращаясь ко времени приезда нашего в лагпункт, нам официально предоставили отдых. Но отдохнуть было невозможно. То и дело приходили какие-то комиссии, составлялись именные списки. Заключенный, врач из Таллина Шоттер, производил дополнительный медосмотр тех, кто заявлял, что по состоянию здоровья не может выйти на работу. Комплектовались бригады и звенья, происходили выборы бригадиров, по пять человек вызывались в каптерку за теплой одеждой.   В каптерке, в небольшом дощатом сарае, был жуткий холод, как на улице. Помещение не отапливалось. Каптер, из бытовиков, встречал недружелюбно. На жалобы, что невозможно померить одежду из-за холода огрызался:  

- Подумаешь, холодно, ничего, не замерзнете! В лесу согреетесь!   - Почему даете грязную одежду, - спрашивал Тимофеев, - телогрейка в кровавых пятнах, пахнет керосином...  

- А ты хочешь, чтобы пахло французскими духами?.. Зато клопы не заведутся!.. Бери, что дают, а то ничего не получишь...   Получаю шапку-ушанку с простреленным пулей верхом и следами запекшейся крови, не по росту и полноте залатанные в нескольких местах ватные штаны и замызганный остатками каши бушлат, на плечах и правом рукаве которого пятнами грязно-черного цвета выделялись огромные заплаты. С ужасом оглядываю валенки, которые давно пора списать и сжечь. Ни одного живого места на них нет, как говорится - заплатка на заплатке и заплатку погоняет. Грубо подшитый кусок резиновой шины заменяет подошву.   Каптер, выбрасывая рвань на стол, приговаривал:  

- Поскорее, не задерживайтесь, видите народ подходит. Освобождайте помещение, в бараке померяете, там и теплее.  

Пришедшие за нами эстонцы в ужасе получают такое же дерьмо. На ломанном русском языке один из них пытается объяснить, что валенки настолько плохи, что скоро развалятся.  

- Еще тебя переживут, - зубоскалит каптер, - когда загнешься, другой станет с благодарностью носить. А теперь, получил - отчаливай, больно много разговариваешь...     


96. На лесоповале    

 

Меня записали в 67 бригаду. Несколько латышей, трое русских, остальные эстонцы. Всего в бригаде 30 человек. Все сравнительно молодые, по 30 -35 лет и выглядят неплохо. Я один из самых старших.   В шесть часов утра 31 декабря 1941 года нас разбудил, как шутили остряки, малиновый колокольный звон, - обухом большого калуна по рельсе, висевшей у ворот лагпункта. Поднялась небольшая часть населения барака, остальные продолжали лежать.   Мучительно не хотелось вставать. Холод гулял по бараку. Дневальные ночью уснули и забыли про топку печей.  

Как бешенный, с шумом ворвался в барак нарядчик. Посыпался каскад отборных матерных ругательств, со слюной срывавшихся с его уст:  

- Поднимайтесь, падлы! Не слышали подъем? Думаете, в санаторий приехали отдыхать на курорт? Ждете, когда я вас угощу дрыном по мозгам?!..  

Без стеснения он сбрасывал с нар на пол. Особенно доставалось тем, кто лежал на нижних нарах. Верхние предусмотрительно прижимались к стенам и нарядчику их было не достать. Не обходилось без зуботычин, оплеух и подзатыльников, а кто пытался возражать и требовать человеческого отношения был избит до крови.   Надевая на ходу казенное отрепье, бежали мы по сильному утреннему морозу, достигавшему 30 градусов, в туалет, отстоявший от барака метров за пятьдесят. Никому из начальства не было дела до того, что в сарае, приспособленном под туалет, не было крыши, ветер гулял сквозь стены с оторванными досками, а вместо пола лежало грязное месиво из снега, земли и человеческих испражнений. Утром и вечером, когда было темно (керосиновые лампы отсутствовали), передвигались в туалете на ощупь, ступая ногами куда попало и, принося в барак заразу и грязь. Туалет был один на весь лагпункт и им пользовались все, здоровые и больные, а среди последних немало было дизентерийных.  

Хлеб выдавался по утрам. Его приносили дневальные в больших ящиках под охраной нескольких человек. Блатные и уркачи совершали набеги за пайками и отобрать их у двух дневальных не составляло труда, благо на дворе было темно и холодно. Мы жаловались начальнику лагеря, вахтенному начальнику, дежурному. Никто из них не обращал внимания на набеги уголовников, считая, по-видимому, их поступки в отношении политических заключенных вполне нормальным явлением. Помню, каким раскатистым смехом заливался нарядчик Миша, когда мы попросили его помочь:  

- Правильно! Не будьте раззявами! Так вам и надо!..  

По совету "кума" мы выбрали из своей среды пять наиболее здоровых и сильных ребят, которые каждое утро сопровождали дневальных, несших хлеб из хлеборезки в барак.  

У кухонного окна с небольшим прилавком, где происходит выдача пищи, стоит огромная очередь. У каждого в руках котелком и миска для супа и каши. В помещении холодно, как на улице, мороз пробирает до костей. Чтобы не держать в замерзших руках посуду, запихиваем её за пазуху. Проходит немало времени, пока доходит твоя очередь до заветного окошечка и повар, тоже из заключенных, устроенный туда по блату нарядчиком Мишей, нальет баланду, сваренную из Иван-чая (многолетнее травянистое растение из семейства кипрейных, обильно произрастающее на опушках лесов Кировской области) и опрокинет в миску черпак жидкой кашицы (200 граммов), сваренной из ячневой сечки.   Без четверти семь утра, ещё совершенно темно, все неохотно, медленно подходят к воротам вахты. Нарядчик и его помощники, словно ищейки, рыщут по рядам заключенных, выясняя, кто отсутствует. Стремительно бросаются обратно в бараки и вместе с дневальными залезают на нижние и верхние нары в поисках укрывшихся от работы. Горе тому, кого найдут нарядчики. Им уготовлена физическая расправа, а вечером, после работы и возвращения в зону, ночлег в холодном карцере.   Начальник лагеря в своем малограмотном напутственном слове, обращенном к заключенным, напоминает, что все обязаны в дни войны работать, не покладая рук, честно, старательно, тем самым, помогая стране одержать победу над фашистами.   Открываются ворота. Стрелки занимают места около нас и произносят набившую оскомину "молитву", о том, как следует себя вести в пути, по приходе на работу, на месте работы... А далее следуют угрозы о стрельбе без предупреждения.  

За зоной короткая остановка у инструменталки. На сколоченном из горбылей столе лежат топоры, поперечные и одноручные пилы, лопаты. Каждый обязан иметь при себе инструмент и по возвращении с работы в зону вернуть его обратно.   Вошли в тишину уснувшего в глубоком снегу таежного леса. Холод легко пробирается сквозь рваные валенки. Больно стынут ноги. Нет тепла телу в давно проношенных ватных штанах и залатанных бушлатах. Идем в сосредоточенном молчании, не поднимая головы, механически передвигая ноги, не имея понятия, куда нас ведут и что станем делать.  

Прошли примерно четыре километра. Дорога, если так можно назвать снежную узкую тропинку, протоптанную впереди идущими, сворачивает влево. Отделяемся от остальных, здесь место работы нашей бригады. Впечатление такое, что стало еще темнее. На ходу задеваем заснеженные ветви елей, осыпающие нас сухой снежной пылью. Лес становится гуще, деревья выше. Ветра не чувствуется, полная тишина.  

- Бригада, внимание, - нарушает спокойствие леса зычный голос бригадира, - дальше не пойдем, здесь участок нашей работы. К ней приступим, когда обогреемся. Первое задание - рубите сухостой, собирайте ветки для костра.  

Дважды командовать не пришлось. В поисках сухостоя разбрелись в разные стороны. Через короткое время запылал яркий костер. С треском горели смолистые еловые сучья. Вокруг стало светло, к небу устремились, в шипящем фейверке окутанные дымом, искры, каждый почувствовал приятное тепло, разливающееся по замерзшему телу.   У костра инструктаж с нами проводил высокий, дородный мужчина, как потом я узнал, десятник, из вольнонаемных, в прошлом бывший заключенный, осужденный по 58-й статье и отсидевший в Вятлаге пять лет.  

- Вам предстоит из осиновых чураков изготавливать клепку, - негромко говорил он, глядя в костер и поеживаясь от шедшего от него тепла,- Это узкие, длиной один метр, дощечки для выделки бочек, кадушек и т.д. Бригадир должен определить, кто будет валить осину, пилить её на чураки и подносить к рабочему месту, а кто тесать. Тесать желательно тем, кто умеет обращаться с топором. Лучше всего, если это будут столяры или плотники, если они среди вас есть. Первые три дня, вы будете осваивать производство, жалательна, но не обязательна стопроцентная выработка, ну а в дальнейшем ваш паек будет всецело зависеть от того, как вы будете работать.  

По неопытности и с непривычки деревья валили трудно. Еще сложнее было к ним подойти. По пояс увязали в снегу. Дерево требовалось пилить у его основания, а для этого приходилось отбросить немало снега, да и подобраться к самому дереву было задачей не из легких. На свои кожаные перчатки я натянул брезентовые рукавицы, а у других перчаток не было, работали только в рукавицах, которые на морозе обледеневали и становились железными. Поэтому, немного поработав, приходилось бежать к костру, отогреваться и оттаивать рукавицы. Премудрость тесать клепку я так и не познал, зато их споро тесали эстонцы, бывшие хуторяне, для которых работа с топором была в удовольствие.   Бригадир поручил мне подносить осиновые чураки. Взвалив по штуке на оба плеча, я пропахивал приличную траншею, пока доходил метров 50 - 75 до рабочего места. Ноги проваливались в глубокий, рыхлый снег. Прежде, чем доходил до рабочего места не раз падал, роняя то одну, то другую чурку. Я едва справлялся с заданием. Так продолжалось несколько дней, пока снег притоптался, плечи постепенно привыкли к тяжести, а бригадир не выделил мне в помощь еще двоих.     


97. Премьер Энпалу    

 

В зону возвращались уже в темноте, совершенно обессиленные, голодные, едва передвигающие обмороженные ноги. Приходилось помогать тем, кто самостоятельно не мог передвигаться, а таких с каждым днем становилось все больше и больше. Охранники, не считаясь с наши физическим состоянием, подгоняли, требовали не нарушать строй, не отставать, покрикавая: "А ну быстрее! Прибавить шагу!".  

Банный день приходился по графику в разные дни. Нарядчик чуть не силой выгонял нас из барака. Не то, чтобы не хотелось мыться, каждый отлично понимал, что это нужно и очень важно в условиях заключения, но уставали настолько, что по возвращении из леса после баланды и каши, сил хватало только на то, чтобы забраться на нары и в той самой одежде, что и на работе - мокрой, грязной и в таких же валенках, предаться глубокому, тяжелому сну. А разбудить нас оказывалось делом не легким.  

Лагерная баня напоминала деревенскую с низким, прокопченным дымом потолком и черными от сажи стенами. На щербатом полу с прогнившими досками заключенные не раз оступались, получали вывихи, увечья. Но жалобы оставались без ответа, бесполезными были и просьбы к начальству банщика отремонтировать пол. При входе в предбанник оказываешься словно в темном подвале. За сплошным паром, смешанным с дымом не видно стоящей на печке малюсенькой лампадки, в которой в смеси керосина и бензола горит вправленный в железную трубку фитиль-самоделка, скатанный из ниток. От такого светильника треска происходит больше, чем света. Кроме всего прочего фитиль постоянно гаснет и банщику Энпалу то и дело приходится его зажигать. Бывший премьер-министр Эстонского правительства, одетый в телогрейку с чужого плеча, худой и бледный, выглядел жалко и забито.   Он меня сразу узнал, протянул правую руку, которой чуть-чуть пожал мою, а левой сделал движение в сторону своей коморки, как бы приглашая туда зайти. Это была не коморка, а просто закуток за печкой, где притулился небрежно сколоченный топчан, покрытый тряпками, заменяющими постельные принадлежности. Рядом стояла табуретка с миской, котелком и хлебным мешком.  

- Вот здесь я и живу, - с кривой печальной улыбкой произнес Энпалу, - правилнее было бы сказать, прозябаю. Работать приходится круглые сутки. Работяги моются с вечера до поздней ночи, а с утра лагерные "придурки". Отдыхаю лишь несколько часов днем. Не знаю, кому из нас труднее: вам в лесу, но на свежем воздухе или мне здесь в этом зловонном вертепе дышать испарениями грязных тел и сырым воздухом. Чувствую себя плохо. Грудь болит, кашель душит. Ходил к врачу, а так как температура небольшая, постоянно тридцать семь с небольшим, в стационар не кладут, глотаю порошки, ничего не помогает...   Через неделю Энпалу слег и уже больше не вставал. Его на носилках перенесли в стационар, где определили крупозное воспаление легких. Еще через неделю санитары привязали к его ноге бирку с номером дела и вывезли в ящике с другими покойниками из зоны. Так закончилась жизнь не последнего человека в политической жизни Эстонии в безвестности холодных лесов Кировской области.     


98. Лесной пожар Вятлага 1938 года    

 

Месяца не прошло со времени нашего приезда на подкомандировку, а, сколько произошло перемен в худшую сторону. С каждым днем редели бригады. Два огромных барака были превращены в стационары. Но мест все равно не хватало для больных дизентерией, брюшным тифом, дистрофией и другими болезнями, связанными с голодом и переутомлением. Смертность принимала угрожающие размеры.   Нашу бригаду, в которой от тридцати осталось лишь девять человек, расформировали. Меня перевели в 82 бригаду. В мои обязанности по-прежнему входило подносить метровые осиновые чурки для клепок. Работяги больше сидели у костра, чем работали. Норму никто не вырабатывал, приварок стал еще более скудным, а хлеба получали по 400 - 500 граммов. На все окрики и приказы стрелков охраны продолжать работать, эти люди, превратившиеся в доходяг, говорили: "Стреляйте! Что хотите делайте, сил нет работать!"   Ослабевших и беспомощных более сильные и выносливые тащили в зону волоком на огромных еловых ветвях, вроде как на санях. А начальство, вопреки здравому смыслу, хотя бы в какой-то степени облегчить участь больных и обессиленных, еще круче завинчивало гайки, с сатанинским хладнокровием требовало новых жертв ради немыслимого выполнения норм на производстве.   Во время утреннего развода начальник подкомандировки предупредил бригадиров, чтобы они по возвращению из леса сразу же докладывали, до прохода в зону, кто плохо работал, не слушался охраны, сидел у костра.  

- Отказчики в зону допускаться не будут, - злобно прокричал он в сторону выстроившихся заключенных, - их сразу же отправят в холодный карцер...  

Первоначально мы думали, что эта угроза, стремление подтянуть людей, заставить их лучше работать. Но вечером убедились, что эти слова были горькой истиной. Бригадиры один за другим подходили к начальнику лагеря и рапортовали о дневной выработке, о тех, кто норму не выполнил и является отказчиком. Их сразу же выводили из строя, собирали в отдельную группу и вели под конвоем в карцер, расположенный невдалеке от вахты. Утром карцерников вливали в общие колонны для следования на работу в лес.  

Напрасно начальник подкомандировки думал, что таким способом он добьется повышения труда и заставит немощных, голодных людей работать. Еще более больные, обессиленные, голодные, озлобленные, потерявшие веру в себя, не надеясь сохранить жизнь, они также не работали и в последующие дни, долгими часами, словно уснувшие, неподвижно сидели у костра. Сознательно шли каждый вечер в карцер, а через несколько дней их же товарищи волоком тащили, но уже не в карцер, а в зону, в стационар, откуда они уходили в могилу.   Находились и такие "сильные духом", которые придумали "простой" способ вообще не работать: в лесу, на пне, топором отрубали себе пальцы, то и вообще руки.  

Вначале к подобным полу-самоубийцам, их в лагере называли "мастырщиками", лагерное руководство относилось безразлично, мол, покалечил себя и ладно, сам в ответе за увечье. Но когда случаи "мастырки" приняли массовый характер, вмешался "кум". Безруких и беспалых стали судить лагерным судом и к их срокам добавлялось по десять лет нового срока.   Обычно в 12 часов дня происходил часовой обеденный перерыв. У костра собиралась вся бригада. Иногда приходил погреться десятник Смирнов. Из карманов доставались кусочки сырого хлеба, был он, конечно, не у всех, нанизывались на сосновые ветки-палочки и сушились, обжаривались на костре. Аппетитно хрустели на зубах ржаные сухарики, запиваемые кипятком из растаявшего снега.   О чем говорили политические заключенные у этого костра? О политике, как это ни странно, ничего не говорили. Никого она не интересовала, как видимо и до ареста, зато в полной мере велись разговоры о насущных делах, о лагерной жизни и о питании. Как говорится "у кого, что болит..." Сравнивали качество баланды вчера и неделю тому назад. Передавали "параши", будто на соседних лагпунктах кормят значительно лучше, суп варят из капустных листьев, а не из иван-чая, как у нас. В кашу кладут половину чайной ложки растительного масла, на премблюдо выдают запеканку из ячневой крупы и бывают случаи, когда вместо черного хлеба выдают пшеничной, а иногда и белый хлеб.   В разговор вмешивался десятник Смирнов, куривший длинную "козью ножку":  

- Вы спрашиваете, как кормили заключенных в лагерях до войны? Да всякое бывало. Иногда прилично, а иногда ничуть не лучше теперешнего. Все зависело от своевременного привоза продуктов, их наличия на базе. Вот вы сетуете на тяжелые условия пребывания в лагере, на плохой приварочный паек, недостаток хлеба, - все это так, правильно, возражать не приходится, но нельзя забывать, что сейчас идет страшная война, солдаты на фронте еще в худшем положении. Вы что же думаете, что в тылу рабочие и колхозное крестьянство имеют в достатке хлеб?.. Не голодают?.. Сюда вас привезли как наказанных, смешно было бы создавать заключенным лучшие условия, чем вольнонаемным. Ваши тяготы и трудности не сравнимы с днями ужаса пережитыми заключенными четыре года назад.  

- А что было-то, расскажи, - зашумели работяги, окружая Смирнова плотным кольцом.  

- Ну, слушайте, время есть. Лето 1938 года выдалось в Вятлаге на редкость засушливым. В продолжение двух месяцев ни капли дождя не упало с небес. Температура доходила до 40 градусов. Хлеб на полях высох. Выгорела трава на покосах. Деревья понуро опустили рано пожелтевшие листья.   В первой половине августа над густым лесом возле второго лагпункта появилось большое облако дыма. К вечеру показались огненные языки. Горел лес. Лесные пожары летом в Вятлаге явление довольно частое и поэтому к событию отнеслись довольно спокойно, уверовав, что, как и в прошлые годы погорит, погорит да и потухнет. Но так, как думали, не получилось. Прошел один день, второй, третий, пожар не только не стихал, но и ширился, огонь приближался к нашему, третьему лагпункту. Сначала загорелись дома вольнонаемного состава, отстоявшие от зоны на 50-75 метров. Постепенно бараки заключенных и административные постройки лагеря оказались в огненном кольце. Начальник третьего лагпункта старший лейтенант Харченко правильно оценил обстановку: заключенным грозит неминуемая гибель, если их сразу же не вывести из зоны лагеря. Возник вопрос: куда выводить? Харченко посоветовался с начальником военизированной охраны, но тот категорически отказался выводить людей из зоны на том основании, что выводить уже поздно и некуда, лес горит кругом и воспротивился решению Харченко открыть лагерные ворота и предложить заключенным самим выбираться от неминуемой гибели кто как сумеет.  

Раздумывать долго было нельзя, огонь стремительно приближался к проволочным заграждения третьего лагпункта. Охрана разбежалась. Харченко собрал на вахте всех находившихся в зоне заключенных и предложил им немедленно, спасаясь от гибели, не теряя ни одной минуты драгоценного времени, бежать в том направлении, где, по его мнению, они могли быть вне опасности. Зона быстро опустела, в ней не осталось ни одного человека.  

- А вы, - спросил я, - находились среди заключенных третьего лагпункта?  

- Нет, в то время я отбывал срок на седьмом лагпункте. Меня, в числе десяти заключенных, имевших бригадный пропуск и возвращавшихся после работы в зону, огонь застал в лесу. В зону нам путь преграждало море огня, поэтому приходилось действовать быстро и расчетливо. Отлично зная местный лес, я предложил ребятам кратчайшим путем бежать в сторону лесного озера, находившегося неподалеку, но в стороне от основной нашей трассы. Для этого требовалось проскочить небольшой участок горевшего леса. Только двое последовали моему примеру, остальные семеро, соблазнившись нетронутой огнем территорией леса, решили идти туда. И как я не пытался им доказать, что они совершают непоправимую ошибку, что все равно огонь их догонит, меня не послушались. К сожалению, они погибли, сгорев в огне. Мы же, не без риска, проскочив горевший лес, отделались легкими ожогами. Три дня мы просидели на берегу озера, голодные и мокрые в ожидании помощи извне. На четвертый день пошел дождь, вскоре перешедший в необычайный, мною никогда не виданный страшный ливень. Он погасил огонь, а мы превратились в мокрых, голодных, шатающихся от слабости скелетов, которые кое-как, поддерживая друг друга, добрались до восьмого лагпункта.  

- И много зэков погибло в огне? - спросил кто-то из сидевших у костра.  

- Точные цифры неизвестны, так как нигде не публиковались. Была короткая заметка в "Кировской правде", но она было очень короткой и о количестве жертв никто не писал. Но в продолжение всего лета, осени, зимы и даже весны следующего года в лесу находили трупы полуобгоревших, изъеденных зверями зэков.   Выпущенные из третьего лагеря, оставшиеся в живых и бродившие по лесам, не охваченных огнем, в поисках пристанища, в конце концов, собирались на чужих лагпунктах и отдавали себя в руки властей. Не знаю, были ли попытки бежать, но руководство Вятлага учло, что могут быть побеги. Поэтому вся огромная территория Вятлага была оцеплена войсками. Любого смельчака, решившего бежать на волю, ожидала верная смерть, либо, в лучшем случае, новый лагерный срок.     


99. Нет худа без добра.    

 

Народная мудрость гласит: "Нет худа без добра". Мои огромные, не по ногам валенки, за месяц работы в лесу настолько износились, что пальцы ног вываливались наружу. Напрасно я заматывал носки валенок полотенцем и перевязывал веревкой, Во время ходьбы веревка развязывалась, полотенце сползало и ноги, завернутые в тонкую портянку, оказывались снаружи. Однажды, после работы, по дороге в зону, почувствовал острую боль в правой ноге. В амбулатории врач Шоттер установил сильное обморожение двух пальцев и высказал предположение, что большой палец придется удалить.   Я получил бюллетень сначала на три дня, затем еще дополнительно на два. К моему счастью обошлось без операции. Нога медленно заживала, и я был освобожден от работы.   За это время я хорошо отдохнул, вволю выспался, привел в порядок белье и верхнюю одежду, постирал и залатал дыры, сходил в баню, вдоль и поперек обошел всю зону, встретился с сидевшими вместе в Кировской тюрьме.   Теперь я воочию смог убедиться, какую грустную, безотрадную картину представляла наша первая подкомандировка седьмого лагпункта. В шести, давно не ремонтированных, облезлых бараках, жили работяги, в таких же, как наш, с клопами, вечной грязью, копотью и дымом от печек - времянок. Везде такой же холод, как и у нас, смешанный с сыростью и вонью вечно сырой, не успевающей просохнуть рабочей одеждой. Два, не лучше оборудованных, барака были отведены под стационары. Те же сплошные нары, отсутствие каких бы то ни было удобств для больных (туалет, умывальник и пр.). Отдельные помещения отведены под кухню, хлеборезку, каптерку, амбулаторию. О туалетном сарае я уже писал, он один на весь лагерь, недалеко от проволочных заграждений, без крыши, чтобы часовой с вышки мог видеть каждого, входившего в него.   Клопы - бич всех лагерных подразделений, независимо от степени благоустройства и наблюдения со стороны врачебного персонала. Борьба с ними ведется не периодически, от случая к случаю. Появляется в лагпункте сера, проводится дегазация одного из бараков, в остальных же ничего не делается и вскоре очищенный барак вновь наполняется этой живучей тварью.     


100. Стельман (инженер - судостроитель)    

 

Проходя по территории лагеря, я обратил внимание на зэка, склонившегося всем корпусом в помойную яму. Что-то знакомое увиделось мне в той фигуре. Подойдя ближе и внимательно приглядевшись, я узнал сидевшего со мной в камере Кировской тюрьмы инженера судостроителя Стельмана, человека с высшим образованием, занимавшего видный пост в одной из судостроительных верфей на Черном море.   Я его окликнул. В первый момент он меня не узнал. В тюрьме на мне был синий костюм, рубашка, галстук. Здесь же пред ним предстал заросший зэк в рваных ватных штанах, потертом бушлате, на голове которого вместо шляпы красовалась старая армейская ушанка. Я назвал свою фамилию. И когда он поднял голову, я испугался его страшного вида. Передо мной стоял типичный доходяга, как их в лагере называют "фитиль", высохший от голода человек, худой, как щепка, с ввалившимися глазами, мутным и бессмысленным взглядом, выражавшим полное безразличие.  

- Вторую неделю не работаю, как отказчик, получаю штрафной паек, - лицо Стельмана исказилось горькой гримасой, - сидел в холодном карцере. Вчера "кум" грозил новым сроком, потребовал, чтобы я выходил на работы, а у меня нет сил и желания. Зачем мучаться, расходовать последние силы, все равно путь один. Он рукой показал в сторону леса возле пустоши, где хоронят заключенных.  

- Не можете себе представить, как хочется, есть, готов сгрызть вот эту палку, да нельзя - с ее помощью достаю хоть что-нибудь...   Вечером позвал Стельмана в наш барак и отдел ему свою баланду. Поделились с ним и работяги. Приходил он к нам еще два раза и, вдруг, исчез. Рассказывали, как нарядчик, увидав, что Стельман грызет крысу, отправил его снова в карцер. А дальше произошло то, что и должно было произойти с завсегдатаями карцера. Стельмана на носилках вынесли из карцера в стационар, где он навсегда закрыл глаза..         


101. Тырванд.    

 

Обходя бараки и встречая знакомых, наткнулся на сидевшего около печки генерала Тырванда. Он с первого дня пребывания на подкомандировке дневалил в этом бараке и сейчас был занят заготовкой щепы для освещения. Ничего не осталось от когда-то бравого кадрового офицера. Ему, казалось, не мешала даже раненная нога. Он всегда был подтянут, следил за своей внешностью, в тюрьме старался выглядеть лучше всех, постоянно переодевался, благо имел большой выбор белья и одежды. Теперь же он настолько опустился, что не верилось, что еще совсем недавно это был молодцеватый, с маленькими усиками, офицер генерального штаба. Его щеки заросли рыжеватой с проседью щетиной, глаза потускнели, зрачки стали мутными. Сам он сгорбился, осунулся, похудел. Я пришел в ужас, увидев, во что он одет.  

- Господин генерал, что с вами, почему такая метаморфоза? Откуда и почему вы в таких лохмотьях?   Он, словно ища ответ на мои вопросы, внимательно оглядел свою рваную одежду на плечах, неимоверно большие резиновые чеботы на ногах, внимательно посмотрел на меня, на двух незнакомых мне заключенных, сидевших у печки, и, наклонившись ко мне, тихо произнес:  

- Начисто обокрали! Все, до последнего носового платка!.. До сих пор не могу себе простить, как я, старый олух, все испытавший в жизни, переводивший на своем веку всяких, и порядочных и нечестных людей, не мог уяснить, в какое общество попал. Поверил ворюгам, которых здесь больше, чем политических, что они не тронут мои вещи. Казалось бы, чего проще - снес бы все вещи в камеру хранения, так нет же, решил держать при себе. И вот наказан по заслугам.  

- Вы пытались узнать, кто украл, заявили о случившемся руководству лагеря?  

- Тут действовала группа опытных воров из нашего барака. Посторонние этого сделать не могли. За мной, за каждым моим шагом следили. И когда я со своим напарником ушел на кухню за кипятком, произошла первая кража: унесли большую часть белья и верхней одежды. Через неделю, ночью, когда я вышел по нужде, украли все остальное. Вы спрашиваете, заявил ли я о краже? Конечно, заявил, сразу же, без промедления: начальнику подкомандировки, "куму", старшему нарядчику. Внимательно выслушали, спросили, кого я подозреваю, поинтересовались, что это были за вещи, заставили составить список и на этом все кончилось. Лагерные старожилы уверяют, что найти краденное так же сложно, как и освободиться из лагеря. Ворованные вещи моментально через вохру переправляют за проволоку и продают вольнонаемному составу. Это явление в лагере обычное.  

Тырванд горестно вздохнул и отрешенно продолжил щепать лучины.     


102. Шоттер (врач)    

 

Прошло пять дней моего больничного пребывания в зоне. Шоттер категорически отказывался продлить бюллетень, мотивируя это тем, что нога поправилась, работать в лесу я смогу, а на перевязку буду приходить после возвращения с работы.   И все же судьбе было угодно временно освободить меня от походов в лес.   Незадолго до отбоя в барак пришел нарядчик Миша:  

- Есть среди вас санитары? Нужны двое для работы в стационаре.  

Никто не откликнулся. Нарядчик, повысив голос, спросил вторично.

 - Я могу стать санитаром, - отозвался я, слезая с верхних нар.  

- Подойди ближе, - скомандовал Миша.  

Неторопливо, потому что больная нога давала себя еще знать, приблизился к печке, у которой сидел дневальный, державший горевшую лучину и осветившей ею меня.  

- В больнице работал? - спросил нарядчик.  

- В больнице не работал, но состоял в пожарно-санитарном обществе. В мои обязанности входило выезжать на пожары и оказывать первую медицинскую помощь пострадавшим.  

- Перевязки делать умеешь?  

- Частенько приходилось.  

Записав мою фамилию, нарядчик велел на следующее утро после развода явиться в распоряжение врача Шоттера. Вторым санитаром нарядчик назначил эстонца Куузика, работавшего в такой же должности в больнице Зеевальда в Таллине.  

Шоттер немало удивился моему приходу. Еще бы, только накануне он потребовал, чтобы я вышел на общие работы, а тут Миша рекомендует принять меня санитаром.   Шоттер нас проинструктировал. Инструктаж получился кратким, деловым. С утра я должен быть на месте, принести из хлеборезки хлеб, с кухни кипяток и кашу, в обеденную пору - баланду и кашу, вечером - ужин. Когда занят повар, становиться на раздачу пищи.   В круг обязанностей санитаров входили и менее приятные занятия. Первым занятием санитаров было вынести утром парашу из стационара, помыть ее, пересыпать хлоркой. Затем проверить наличие умерших за ночь, каждому покойнику привязать к правой ноге деревянную бирку, на которой написать номер его дела, снести труп в небольшой сарайчик возле вахты. Откуда, по мере их накопления, приезжавшая из-за зоны лошадь с огромным ящиком, вывозила трупы на кладбище. Пусть не думает читатель, что это кладбище хоть в какой-то мере напоминало даже самый простой, убогий деревенский погост. Хоронили на ничем не огороженном пустыре, без гроба, в могилу глубиной полтора-два метра, которую копали специально выделенные для этого заключенные, провожать покойных и присутствовать на их погребении категорически запрещалось, не взирая на самое близкое родство. Помню, умер эстонец, у которого в на подкомандировке тоже в заключение находился родной брат. Он умолял начальника и оперуполномоченного разрешить похоронить своего брата, - никакие просьбы не помогли. По режимным соображениям, его не могли выпустить из зоны, хотя расстояние до места погребения было не более двухсот метров.   Засыпав могилу, над ней устанавливают деревянный колышек с нацарапанным химическим карандашом цифрами номера покойного заключенного. Через полгода, а то и раньше, надпись от дождя и снега начисто стиралась, а еще через какое-то время колышек падал и исчезал всякий след места захоронения.   После войны родственники заключенных из Эстонии наводили справки о своих родственниках, пропавших без вести, в том числе и о тех, кто умер от голода, холода и эпидемий в Вятлаге. Ответы поступали очень краткие и лаконичные: гражданин такой-то умер в таком-то году. Ни причины, ни даты смерти, ни места погребения.   Итак, я работаю в стационаре санитаром. Барак стационара мало, чем отличался от того, в котором жил я, правда, чуточку почище. Те же сплошные двухъярусные нары, две круглых печки-времянки, с протянутыми через все помещение железными трубами- рукавами.   При входе в стационар бьет в нос острый запах человеческих испражнений и лекарств. Кроме того, пахло сыростью, прогорклой кашей, сушившимися портянками и валенками.   Каких только здесь не было больных, лежащих длинными рядами со своими мешками, в которых хранилась одежда, белье и другие вещи. Верхняя одежда использовалась в качестве подстилки. Большинство под тонкими казенными одеялами мерзло, поэтому накрывались своими пальто и бушлатами.   Я увидел оскелеченных от голода дистрофиков, которые прозрачными от худобы руками осторожно отправляли в рот крохотные кусочки хлеба, смакуя их словно вкусное пирожное. С обнаженными ногами, покрытыми кровоточащими язвами, лежали ряды цинготников. Стонали в сильном жару больные с острым воспалением легких. Страшно было смотреть на обессиливших от кровавого поноса кандидатов в завтрашнее небытие...  

Медикаментов не хватало. Шоттер ежедневно докладывал начальнику подкомандировки о катастрофическом положении больных из-за отсутствия лекарств. Ничего не помогало, лекарств не было, люди в мучениях умирали.   Я сам воочию наблюдал, какова была смертность в лагере. Каждое утро мы с Куузиком выносили из стационара 10-12 трупов. В течение дня умирало еще 6-8 человек, так что в общей сложности ежедневно количество больных в стационаре сокращалось человек на двадцать. Им на смену сразу же поступали новые больные, так что стационар никогда не пустовал. Выздоравливали буквально единицы.   После завтрака Шоттер совершал обход больных. В обязанности санитаров входило следовать за ним, выполняя все его указания: поднимать больного, водить на парашу, подавать воду, лекарства и так далее.     


103. Переплетчиков.    

 

Во время очередного обхода я увидел на верхних нарах Переплетчикова, превратившегося буквально в мумию. Шоттер по-эстонски спросил, как он себя чувствует. Больной едва повернул голову. Его посиневшие губы что-то невнятно прошептали, чего я не мог ни расслышать, ни понять. Когда мы отошли в сторону, я спросил у Шоттера. есть ли надежда на его выздоровление.   Не отличавшийся большой словоохотливостью, всегда замкнутый в себе, Шоттер коротко ответил:  

- Никакой! Через пару дней придется вам его выносить...  

После рабочего дня, я подошел к месту, где лежал Переплетчиков и забрался к нему на нары. Меня он не узнал. Его глаза бесцельно были обращены в потолок. На мое приветствие он никак не реагировал и только, когда я несколько раз назвал себя, его безжизненная, костлявая рука дотронулась до моей и я услышал шепот умирающего:  

- Передайте, Степан Владимирович, Димуше, если его увидите, мое отцовское благословление... Пусть не забывает отца... О нем молюсь каждый день... Может, поправлюсь, тогда... Хотя, не знаю...  

Глаза его опять остекленели, угасли. Больше он ничего не сказал. Я тихонько слез с нар и побрел в свой барак. Пол дороге всплывали мысли о родной Нарве, мучили думы о таких, как Переплетчиков, которым уготован печальный конец в Кайских лесах Кировской области.   Шоттер ошибся на один день. Уже на следующее утро я привязал к ноге Переплетчикова деревянную бирку и вынес его в сарай.   Через несколько дней принесли в стационар находившегося в бессознательном состоянии генерала Тырванда. За короткое время он сгорел от запредельно высокой температуры. После его смерти в каптерку нечего было нести. Рваный бушлат и старые чеботы генерала буквально выпросил выписывавшийся из стационара больной, которому буквально нечего было одеть.   Пребывание в должности санитара заметно поддерживало мое здоровье. Прежде всего, я был сыт, не ощущая постоянного чувства голода, так как имел доступ к остаткам стационарной кухни. За счет умерших ночью, санитары могли пользоваться их пайками хлеба, раздававшимися по утрам. Свой хлеб продавал, или обменивал на соль, сахар, мыло, белье.  

План лесозаготовок систематически не выполнялся. Производительность труда падала. Болезни косили людей. С вахты они с трудом добирались до амбулатории, а оттуда их отправляли в стационар. Работать становилось некому. Начальство, не считаясь с создавшимся положением, требовало честного, самоотверженного труда во имя победы над врагом и однажды начальник подкомандировки на утреннем разводе во всеуслышание объявил заключенным, что выполняющие норму могут рассчитывать на досрочное освобождение. Как людям не хотелось освободиться, но выполнить норму было выше их сил и поэтому норму они так и не выполняли.   Голодные, обессиленные люди мечтали только об одном: досыта наесться, получить хотя бы один выходной день, в который можно было бы вволю отоспаться и отдохнуть, привести себя в порядок, починить одежду, белье...  

Не достигнув желаемого результата, начальство приказало всем работающим в зоне явиться на врачебную комиссию. Изыскивались резервы для пополнения рабочих бригад. В переполненной амбулатории собрались все лагерные "придурки": работники кухни, хлеборезки, каптерки, инструменталки, санитары, ассенизаторы, дневальные. Глядя на многих из них, становилось понятным решение руководства отправить их в лес. Перед врачами Шоттером и Марией Михаиловной Лев предстали здоровенные дяди, упитанные, краснощекие, которые с успехом могли бы заменить измученных непосильным трудом работяг.   Но и тут не обошлось без вмешательства старшего нарядчика Миши, оказавшего давление на врачей. Он сумел отстоять нужных ему людей на кухне и в продуктовом складе.     


104. Опять на общих работах.    

 

Без долгих раздумий комиссия признала необходимым снять меня с должности санитара и направить на общие работы. В прежнюю бригаду я не попал, она давно была расформирована. Большая часть работяг из нашей бригады пребывала в стационаре. Немногочисленных здоровых разбросали по другим бригадам.  

В новой бригаде я уже не подносил чурки для выделки клепок. У меня и моего напарника, 22-х летнего студента Таллинского политехнического института Кивисильда в руках поперечная пила. Мы в бригаде Петрова на заготовке дров, пилим шестиметровые березовые, сосновые и еловые бревна на метровые поленья и складываем их в поленницы. Петров из бытовиков с шестилетним сроком за грабеж. Ко мне почему-то возымел симпатию, а когда узнал, что я в прошлом работник сцены, заводил постоянные разговоры о театре, вспоминал виденные спектакли, актеров, пытался рассуждать о пьесах, но все его рассуждения получались примитивными, не серьезными из-за отсутствия общей культуры.

Однажды за костром Петров заговорил о необходимости организовать в лагпункте свою агитбригаду в помощь центральной культбригаде. существовавшей в пятом лагпункте.  

- Ее мы почти никогда не видим, а, имея свою, могли бы выступать у себя на лагпункте. Помогите организовать, начальство поддержит инициативу, поможет вам...  

От подобного предложения я сразу же отказался, сославшись на то, что нашим работягам, голодным и больным, не до искусства.   Работа с Кивисильдом спорилась. Он был отличный, старательный работник. Не без помощи бригадира, который в наш наряд записывал переброску снега и дальнюю подноску бревен, мы выполняли нору, а она было высокой - на двоих нужно было распилить и сложить семь кубометров дров за смену. За выполнение дневного задания Петров выписывал нам по 900 грамм хлеба, лучший приварок (дополнительную кашу) и премблюдо (премиальное блюдо) в виде кусочка соленой рыбы или запеканки из спрессованной каши.  

Мой напарник неважно говорил по-русски и был удивительно неразговорчив. Иной раз за весь день произнесет не более двух-трех фраз и то больше по делу, то, сетуя на тупую пилу, то на обилие снега, из которого мы с трудом вытаскивали бревна. Иногда в нем неожиданно прорывалось веселое настроение. Тогда он тихонько, словно боясь, что его услышат, напевал про себя игривую эстонскую песенку, а потом совершенно неожиданно, коверкая русский язык, повторял свою любимую фразу: "В жизни всегда так, вдруг плохо, а потом вдруг станет хорошо!"...   Не легким делом было уговорить Сависильда посидеть у костра отдохнуть, съесть захваченный с собой кусок хлеба не на рабочем месте, как это он обычно делал, а у весело горевших еловых чурок. Я не раз спрашивал его, почему он не пользуется положенным перекуром.  

- Успею, - отвечал он, проворно продолжая складывать дрова, - надо старайся, для сдоровья это карашо, наш нарот любит рапотать, поэтом мы живьем лучше русскоко...  

Живя долгие годы в Эстонии, я основательно изучил этот трудолюбивый народ, особенно на селе. Поэтому меня нисколько не удивляло столь сознательное отношение к труду эстонцев, даже в условиях лагерной жизни. Отказчики из них были редким исключением. Их не приходилось подгонять, убеждать работать, отгонять от костра. Пока хватало сил, они трудились с полной отдачей. В тюрьму они пришли рослые, упитанные, здоровые и сильные, привыкшие питаться обильной и сытной пищей, основу которой составляла свинина, картофель, молочные продукты. Переход, да еще такой резкий, на пищу "Святого Антония", сразу же сказывался на организме эстонцев. Они быстрее любого русского, привыкшего постоянно недоедать и питаться кое-как, превращались в "фитили", становились в ряды дистрофиков и погибали.  

Лагерное начальство не могло не обратить внимание на трудолюбие эстонцев, свойственную этой нации исполнительность и аккуратность в выполнении порученного задания.  

Долгое время никак не удавалось наладить работу инструменталки. Работяги, не без основания, жаловались руководству на плохое состояние получаемого при выходе на работу, инструмента. Как правило, выдавались колуны, тупые топоры, Из-за плохо отточенных, не разведенных пил трудно валился лес, затруднения испытывали и пильщики дров.  

Сменили инструментальщиков. Места русских заняли эстонцы. Не узнать стало инструмента. Жалобы сразу же прекратились, работяги получали хорошо отточенные пилы и топоры.   Появление эстонских мастеров в пошивочной и сапожной мастерских лагпункта заметно улучшило качество ремонта одежды. За скромное вознаграждение (обычно расплачивались хлебом), эстонские портные перешивали и перелицовывали пальто и костюмы. О наших опытных мастерах узнали вольнонаемные, которые приносили новый материал и шили верхнюю одежду, расплачиваясь продуктами питания.

Свернуть